Гастроли тёти Моти

Итак, в связи с описанием изюмского базара уже упоминалась буфетчица тетя Мотя – необъятных размеров женщина, которая играла такую выдающуюся роль в базарном обществе, что заслуживала отдельного или, как говорят в разных присутственных местах, персонального разговора. Что ж, время для этого настало, и даже сам момент созрел, тем более что тетя Мотя недавно умерла, хотя дело ее, ходят слухи, находится в довольно умелых руках и живет.

Тетя Мотя была буфетчицей в чайной возле базара, известной больше в Изюме (подлинном или слегка литературном – да мало ли у нас Изюмов? Даже Чехов однажды изволил пренебрежительно заметить: «Изюмы там

Итак, в связи с описанием изюмского базара уже упоминалась буфетчица тетя Мотя – необъятных размеров женщина, которая играла такую выдающуюся роль в базарном обществе, что заслуживала отдельного или, как говорят в разных присутственных местах, персонального разговора. Что ж, время для этого настало, и даже сам момент созрел, тем более что тетя Мотя недавно умерла, хотя дело ее, ходят слухи, находится в довольно умелых руках и живет.

Тетя Мотя была буфетчицей в чайной возле базара, известной больше в Изюме (подлинном или слегка литературном – да мало ли у нас Изюмов? Даже Чехов однажды изволил пренебрежительно заметить: «Изюмы там всякие…») как кафе «Цыганское солнце», или пообыденней – «У тети Моти». К слову сказать, в этой чайной никогда, с самого дня ее основания, никакого чая не было. Во-первых, потому что Изюм находится, допустим, не в Средней Азии, и единственное, что было в этой торговой точке среднеазиатского, так это кокошник на голове тети Моти, напоминающий самаркандский минарет. Сооружение это было самым настоящим кокошником, расшитым для красоты цветным стеклярусом, по происхождению, должно быть, из новогодних елочных украшений, и досталось оно в качестве подарка вместе с барабаном от барабанщика Кости из заезжего коллектива художественной самодеятельности. А во-вторых, никакого чая – ни грузинского, ни краснодарского, ни цейлонского, ни черного, ни зеленого, ни плиточного, даже индийского со слоником на пачке в Изюме не различали и почти не пили. Тут в каждом доме всегда была под рукой ведерная кастрюля компота, по-местному узвара, ну пили еще кофе или какао, нередко называя то и другое одним объединительным словом какава. Короче говоря, чай в Изюме пить было не принято, а то, что не принято, требовать у тети Моти, сами понимаете, по крайней мере, было неуместно. Что же касается иных напитков, то в Изюме их пьют также, как везде, и в этом отношении тут уж город самый типичный. Так что можно не сомневаться: за всю многотрудную и достойную жизнь тетя Мотя исключительно редко слышала что-либо о чае. Особенно о грузинском, который, по уверениям знатоков, таковым вообще не является.

Всякое предприятие, как тонко замечено наблюдательными людьми, имеет свою героическую историю. Пусть даже в данном случае здесь всего лишь торговая точка, но и тут тоже так. Даже нуль – и тот величина, особенно если оказывается в каком-нибудь Кремле, а тут целая точка. Так вот, вначале точка была бочкой, самой обыкновенной пивной бочкой, из которой жаждущие пива мужики вышибали пробку, ввинчивали насос и сами для убыстрения торговли качали, а тетя Мотя, тогда еще просто Мотя, только покрикивала на них:

— А ну качни! Качни, качни!

А Мотя была веселая, румяная и круглая – такой сдобненький колобок. Липли к ней мужики и парни – надоели им, видно, тощие и плоскогрудые, а Мотя вся пышная и сочная, должно быть, укусить ее каждому так и хотелось. Но насчет баловства у нее – ни-ни, и в мыслях не было, — руководила краном насоса, мыла кружки, угощала мужиков и парней, и нравилось ей быть в самой гуще народа (это потом, устав от трудов и жизни, станет она называть многих своих торговых партнеров «опивками»), а тогда по душе было всеобщее внимание и легкая работа, которую никак невозможно сравнить ни с какой другой – не с лопатой и не с тяпкой день в день, не за станком на заводе и не с ломом или киркой на железной дороге. Нравилось ей и то, что люди, приходя к ней, попадали как бы в зависимость, и хотя она знала, что эта зависимость одна из самых ерундовых ценностей на Земле, тем не менее, могла кому-то налить кружку пива, а могла и не налить. Пьян, например, или жена просила посодействовать в окороте, или вообще оскорбляет при исполнении, или же, не будучи взаимно вежливым, не так попросил – да мало ли при желании весомых причин найдется? Может, даже кто мордой, по ее разумению, не вышел, и если не дать или закрыть кран перед носом – жалуйся и злись, хоть лопни, те же услужливые и заискивающие перед любой властью «опивки» простым большинством мнения поставят тебя на место или вообще выставят из очереди. Впрочем, дело до такого накала тетя Мотя редко доводила, считала себя все-таки сознательной женщиной старого закваса и вечным передовиком социалистического соревнования.

Затем ей построили пивной ларек – летом красота, прохладно, сухо, опять же помещение – закрыла-открыла по разным техническим причинам, не то, что с бочкой под открытым небом. И качать не надо было – поставили электрический насос. Нажала кнопку – само качается. Зимой она уходила в официантки в столовую, потому что в те времена люди не додумались до самообслуживания, или даже в ресторан, где претерпела немало обид от подгулявших мужиков, но и сама училась – как к ним подойти и как отойти, чтобы самой не остаться внакладе. Молодая ведь была, хотелось одеваться получше – все-таки если будет идти судьба, то обратит внимание и на наряд, а не только на одну фактуру.

Судьбу Мотя ждала, не искала или высматривала, а надеялась на нее, ждала скромно и достойно – ведь ее судьба никуда от нее не денется. В войну Мотя была эвакуирована на Урал, работала там на заводе, на парней не заглядывалась, было не до них, а вернулась в Изюм – тут и оказалось, что девушек много и упали они как бы в цене, а парней мало, и кривые, и хромые, и слепые тоже женихами считались. Одно дело – фронтовики, тут уж святое бабье дело утешить, приласкать, приголубить – человек за всех страдал, кровь проливал, а то ведь подойдет какой-нибудь кривоглазый, всем известно, в уличной драке бельмо поставили, так ведь нет, туда же – фронтовик…

Мотя встречалась с парнями, причем со многими, но не могла долго понять, прочему это никто из них о женитьбе и не заикается. Себя она блюла, но думала, что черт их поймет, может, слишком недоступна она, а с другой стороны – кому же захочется бывший в употреблении товар брать, из комиссионки… Только потом до нее дошло – в Изюм они переехали перед самой войной, купили домик, в войну отца и мать проглотила лихая година, ни слуху ни духу, и выходило, что ее никто тут не знал, а здешние женихи такие собственники, что ни за что не возьмут в жены девицу неизвестного роду-племени.

Обстоятельство это, можно допустить, сыграло неважную роль в судьбе Моти – однажды в новую, только что построенную чайную вошли два посетителя: огромный, десятипудовый, вечно отдувающийся и обильно потеющий силач кузнец Вакула . Под таким гоголевским именем он выступал в Изюме, но были еще, как выяснила потом Мотя, такие имена: Орт, Фавн, Тель или Тиль – и все это употреблялось Костей на выступлениях со словами «знаменитый», «сильнейший», «непобедимый». И, конечно же, вторым был сам Костя – парень-жох, балабол и проныра.

На Косте были клеши, тельняшка, морская фуражка с кокардой, в несвежем белом чехле, а Моте подумалось тогда, какая зашарканная у такого знаменитого человека картузная наволочка. Вакула и вовсе был невозможной знаменитостью – разгибал подковы, крестился двухпудовой гирей, поднимал разные тяжести зубами, устраивал на себе карусель из множества народа, боролся с желающими из публики – о нем говорил в те дни весь Изюм, его везде и всюду сопровождала толпа восхищенных изюмских пацанов.

Для Моти это были люди из другого, таинственного и, должно быть, очень высокого мира. Она усадила их за лучший отдельный стол – у нее в те времена еще не было уютного отдельного кабинета для нужных людей и начальства, острова домашности в ее заведении, где самообслуживание не могло привиться, так как из передовой торговой методы сразу превращалось в человеческое оскорбление. Принесла дорогим гостям два по сто пятьдесят с прицепом, то есть с кружкой пива. Вакула пыхтел, ему понадобилось еще дополнительных пять прицепов, а Костя балаболил, заигрывал с Мотей и подначивал приятеля, жаловался ей, дескать, ох как дорого ему напарник обходится, и она поняла, кто верховод в этой компании, прониклась уважением к Косте и готова уже была собственноручно выстирать ему картузную наволочку.

Так оно и вышло – она стирала ее уже следующей ночью. Пригласил ее Костя на концерт в клуб паровозников, посмотрела она на силищу Вакулы, на этюды какой-то пары акробатов в черных костюмах, послушала, как играет Костя на поперечной пиле, на деревянных ложках, расческе и губной гармошке, как выбивает костяшками пальцев и локтями на барабане разные мелодии, посмеялась, когда он пересыпал номера анекдотами, и пошла после концерта на танцплощадку. Там он и нашел ее, проводил домой и само собой как-то вышло, что она пригласила его в дом, угостила и сама угостилась. Костя был умный и красивый, умел обнимать и целовать как никто прежде, разволновал Мотю так, что у нее возникло такое состояние, словно она решилась на очень большую растрату.

Теперь он храпел на ее новой никелированной кровати с пацирной сеткой, удивленный тем, что Мотя оказалась девушкой, а она стирала ему в тазу картузную наволочку и тельняшку, роняла слезы в мыльную пену, не зная, к счастью они льются или к несчастью.

Поутру, как только он проснулся, она заспешила к нему со стопкой и соленым огурцом. Костя выпил полулежа, в положении с локтя, крякнул, похрумкал, закурил и сказал:

— Послушай, мурмулька, ты хитрованка или блаженная? Наповал меня срезаешь, меня, человека в высшей степени чувствительного. Или у тебя надежду кормит принцип: взял за руку – женись? Но я человек свободной профессии, жениться – не про меня роскошь, у меня жизнь – гастроли.

Мотя прилегла рядом, обняла, он отозвался, стала целовать его исступленно, приговаривая:

— Хороший ты мой, ой какой сладкий! Ой!

Била Мотю любовная лихоманка, каждую ее клеточку корежила, и такое облегчение наступало каждый раз – словно в рай попадала, и такая страсть охватывала ее снова и снова, что в чайной на базаре был срочно объявлен санитарный день, а очередной концерт заезжего коллектива художественной самодеятельности чуть-чуть не сорвался. То же самое грозило следующему дню, но Костя категорически стал утверждать, дескать, не надо дело путать с чувствами и подменять одно другим, и, встретив понимание со стороны Моти, пригласил ее на дальнейшие гастроли.

-Ты, мурмулька, джинн в бутылке, — выражался он не совсем понятно, — и, как это ни странно, прошу тебя: полезай в бутылку обратно, займись делами. Но как человек интеллигентный, я не могу лишать тебя первого, хотя и, увы, безбрачного медового месяца. Стало быть, тебе нужно ударить челом начальству в направлении отпуска и – поедем по городам и весям. Я сделаю тебя администратором и ассистентом. За дело, мурмулька?

Мотя в начальство не лезла, однако слова «администратор», «ассистент» были из того самого высокого мира, к которому она причисляла Костю. Ну что такое простая буфетчица по сравнению с ними? Лишь потом, когда она, поверив балабону, уволилась с работы и поехала с ним на дальнейшие гастроли (кстати, барабан свой он оставил дома у Моти, заявил, что может играть на любом ящике стола, был бы только у него низ фанерный), поняла, какую дала промашку. Администратор, оказывается, должен был продавать билеты даже в тех клубах, где в это время сидели, бездельничая, кассирши, сдавать до копейки выручку Косте, что вообще было против ее убеждений, должен был договариваться с клубными работниками, устраивать труппу в гостиницы или просить теток о постое, потому что коллектив Кости предпочитал небольшие городки, поселки, села. Надо было выстаивать очереди на станциях за билетами или доставать транспорт, расклеивать афиши. Ассистент обязан был подавать Косте с дурацкими ужимочками и глупим видом после его вопроса к залу: «На чем бы вам сыграть?» поперечную пилу и другие инструменты, например, волоком подтаскивать Вакуле гири, посылать из зала записки примерно такого содержания: «А правда, что Вакула сын Ивана Поддубного? », чтобы Костя мог загадочно-беззастенчиво ответить: «Он маму помнит, а папу — нет».

По понятиям или торгово-общепитовским меркам получалось, что администратор и ассистент у Кости все равно, что зальная, та, которая в столовых собирает грязную посуду, да вдобавок, можно сказать, сценная, да еще прачка на четырех мужиков, если учитывать еще акробатов, которые, к облегчению и радости Моти, скоро куда-то исчезли.

К счастью, гастроли Моти совершались летом, но впереди по законам природы были осень и зима, и ей при мысли, что они так будут мыкаться в слякоть и стужу, становилось зябко и тревожно, а когда забеременела, то и вовсе почувствовала себя скверно, позабыт-позаброшенной, затосковала по своему изюмскому домику с огородом и садом, которые надо было доводить до ума. Там пропали уже клубника и смородина, на огуречной ботве наверняка висят желтяки, помидоры гниют, и сливы, и яблоки, и груши стоят нетронутые. О чайной на базаре, о спокойной привычной жизни, в которой тебе ясно твое место, людям понятно, кто ты, и они тебе понятны, как и ты им. На гастролях так не было, как в Изюме, даже Костя частенько говорил, что в Изюме изюмительно, но когда она поделилась с ним своими мыслями, он как-то равнодушно отнесся к будущему ребенку, к ее желанию вернуться домой и только с вдохновением пообещал в скором времени постетить столицу юмора – Одессу. И Мотю это как-то утешило, в основном потому, что она никогда не видела моря.

В Одессе он снял комнату, повел Мотю сразу в оперный театр, но ей всякие представления надоели, и поэтому она не ахала, как надлежало бы делать, а Костя возмущался, хотя и говорил при этом: «Я ж не одессит, я ж с Таганрога». Город ей понравился, а говор нет, такая тарабарщина, хуже изюмского, а вот море совсем свело ее с ума, завладело ею, как первые дни Костя. Она купалась, жарилась на солнце целую неделю, не жалуясь на здоровье и какое-либо недомогание, и вела бы дальше курортный образ жизни, если бы Костя не сказал однажды, что познакомит ее с легендарной женщиной, имя которой на слуху всей Одессы и которая научит, как дальше жить.

С Костей творилось что-то непонятное, он был все время мрачен и молчалив, куда-то уходил, не говоря ни слова, и возвращался не каждую ночь. Мотя попыталась из ревности устроить скандал, но Костя пресек попытку фразой, отбивающей всякую охоту к возражениям, сказанной угрожающе, врастяжку, чуть не по буквам:

— Ша, мурмулька, ша…

Мотя согласилась познакомиться с легендарной женщиной больше из-за слабой надежды на то, что с Костей у нее все наладится, говорят же не зря: стерпятся-слюбятся, заживут они если не хорошей жизнью, то хотя сносной. И, конечно, из любопытства — она к тому времени надумала, пока не поздно, вернуться домой.

Костя привел ее к какому-то кафе недалеко от порта, слово «кафе», обратила внимание Мотя, с буквой «е», а не с «э», как у нее на чайной. Подошел прямо к буфетчице, пожилой женщине, с пышными и красивыми волосами, за спиной которой вся стена была уставлена причудливыми, невиданными Мотей, заграничными бутылками с красочными наклейками. Здесь торговали водкой и вином, подавали горячие блюда – это Мотя сразу определила наметанным глазом. В зале сидела притихшая скромно парочка, с виду влюбленные студенты, да мужская компания на троих.

— Привел? — спросила буфетчица, и Костя неожиданно перед ней сник, заулыбался подобострастно, он, который чувствовал себя хозяином в любой ситуации.

— Это тетя Утя, — сказал он Моте.

— Выпьешь? — спросила тетя Утя Костю. — Нам надо поговорить с нею. Так что тебе, соточку и заливное?

— Сто пятьдесят и заливное, тетя Утя, — уточнил Костя, показывая характер.

Тетя Утя хмыкнула и, заняв делом Костю, толканула дверь рядом с буфетом, за которой была винтовая железная лестница, ведущая вниз. Сделав три четверти оборота, они оказались в уютном, всего на шесть столов помещении, обставленном куда богаче, чем лучший ресторан Изюма. Здесь была старинная дореволюционная мебель, стены обшиты богатым деревом, висела тяжелая люстра – сотни хрусталин, на столиках стояли хрустальные пепельницы и вазы цветного стекла, правда, сейчас без цветов, но то, что они к вечеру появятся, можно было не сомневаться.

— Сколько, девочка, работала в совторговле? — спросила Утя, присев за крайний стол.

— Восемь, — подумав, ответила Мотя.

— А буфетчицей в своем, как его, Изюме-Кишмише?

— Считайте, пять лет.

— Почему — считайте?

— Пивом торговала бочкой год, нет, вру, почти два, потом пивом в ларьке, погодите, сколько же, да кладите два, а последнее время — буфетчицей. Официанткой еще зимами в столовой и ресторане была…

— Недостачи, растраты случались?

— Не-е, я аккуратная.

Тетя Утя достала из передника папиросы «Герцоговина Флор», постучала мундштуком по коробке, вытряхивая из него предполагаемые табачинки, закурила. Вскинув голову вверх, выпустила дым и посмотрела на Мотю как бы сверху, оценивающе, примиряя ее к своим планам. Мотю это не смутило, она увидела на шее старческие поперечные морщины, но глаза у тети Ути были молодыми, и фигурка, подумалось ей, как у двадцатилетней, — когда впереди спускалась по лестнице, можно было подумать, что идет девушка, только вся седая.

— А умеешь ты, девочка, кипяток держать во рту? По глазам вижу: не поняла, хотя пытаешься понять. Думаешь. Это, девочка, когда новость какая-нибудь или сплетня, или то, что ты узнала, прямо-таки кипят у тебя во рту, жгут язык, а вот надо удержать этот кипяток, и он обязательно остынет. Потому, что ошпаришь прежде всего себя, а затем кого-то другого, ошпаришь того человека, который тебе доверился, поверил в твою добропорядочность. Не зря же один мудрец сказал: «Слово — серебро, молчание — золото».

— Так он же, наверно, в торговле работал, — сказала Мотя.

— Молодец! — воскликнула, засмеявшись, тетя Утя, и глаза у нее прямо-таки засверкали. — У тебя есть чувство юмора! Ты сколько в буфете зарабатывала? Имеется ввиду, разумеется, оклад.

Мотя назвала цифру.

— Хочешь у нас поработать временно? Константин говорил, что ты собираешься вернуться в этот свой Изюм? Поработаешь месяца два-три официанткой?

Мотя почувствовала, что она задает вопросы вразброс неспроста — для себя что-то решила, но испытывает дальше, боится тетя передовериться, и поэтому решила не соглашаться сразу, да и соглашаться ей было ни к чему, разве что подзаработать денег на обратные гастроли — с Костей она все свои сбережения прожила.

— Пятнадцать соток огорода и сада у меня, тетя Утя, а живу одна. Пропадает там все.

— Ты мне все больше и больше нравишься, Мотенька. У тебя хорошие задатки. Как бы сказал мой покойный муж: бьешь иногда сразу на две лузы да еще думаешь: «Может, и в третью шар закатится?» Хорошо, что цену себе поднимаешь, похвально, что необдуманно не решаешься, что вспомнила о своей делянке — люди возле земли всегда основательные, я намек поняла, поняла и то, что ты можешь потерпеть убытки, согласившись на мое предложение. Да ты сразу в четыре лузы шары положила, а я-то думала — только в две.

Тетя Утя подняла руку, щелкнула пальцами, и велела, неизвестно откуда появившейся официантке принести ей кофе, а Моте — чай и пирожное.

Отхлебывая из крошечной чашечки кофе, тетя Утя продолжала:

— Давай поговорим по-бабьи. Тебе ведь хочется ясности в отношениях с Костей? Хочется. Для этого время нужно? Нужно. Так вот я предоставляю возможность разобраться в ваших делах. Я буду тебе в три раза больше платить, чем ты зарабатывала в буфете. Почему? Вот в какие лузы я намерена забить шары. Во-первых, на два-три месяца трудно найти человека, а одна официантка, которая работает здесь, внизу, не только забеременела, как ты, но уже и родила. Да еще заболела. Во-вторых, ты не новичок в торговле, учить какую-нибудь девчонку у меня нет времени и желания. В-третьих, я не буфетчица, а директор кафе, не могу же я все время стоять за стойкой. В-четвертых, мне очень хочется взять именно тебя: чтобы сделать из Константина человека. Если я ошиблась в нем, то я должна исправить свою ошибку. А как? Лучше всего влиять через тебя и даже сделать из вас нормальную семью — это я уж как бы даю тебе подставку, извини, девочка, за бильярдные слова.

Почему я должна быть благодетельницей для Кости и тебя? За два-три месяца я человека из него не сделаю, это ясно самому распоследнему босяку, но верное направление его жизни успею дать. Он стал ходить по обложке уголовного кодекса, мне его проделки с Вакулой известны. Он достал где-то фальшивых билетов, брал все деньги за выступления в карман, не учитывая того обстоятельства, что есть финорганы, которые бдят. Он делал так, как делает жулик, босяк. А я не хочу, чтобы ему опять пришлось прыгнуть за обложку. Потому что кодекс для него легко откроется на какой-нибудь странице. И станет он рецидивистом. Вот тогда мы, девочка, проиграем. Ты потеряешь Костю, отца будущего своего ребенка, а я деньги, которые он мне должен. Костя задолжал не так много, но мне не хотелось бы иметь таких знакомых, которые тебе должны и сами не знают, когда вернут долг. Это не в моих правилах, у меня как раз подобные случаи исключаются: я несу моральную ответственность за тех, кто мне должен. Я им устраиваю жизнь, воспитываю из них мужчин, умение жить красиво, с достоинством, в достатке. Мой муж не сумел отдать вовремя бильярдный долг и пустил пулю в лоб, оставив меня вдовой, а я им прощаю, терплю.

— А сколько он вам должен? — спросила Мотя.

— Костя? Двенадцать тысяч осталось, с копейками.

-Двенадцать тысяч?! — воскликнула Мотя. — За что?

— Это ты у него спроси, если скажет. Потом поймешь, разберешься.

— Значит, я буду у вас как бы заложница вместо него?

— Не заложница. А союзница, Мотенька. Неужели ты ничего не поняла? Не бойся, его долг я с тебя или твоего ребенка не потребую. Если бы я, так хотя бы раз в жизни сделала, мне распоследний портовый бич мог глаза заплевать, и был бы прав. Ребенку отец нужен, хотя бы такой, который алименты платит. А из Кости еще можно человека сделать, он ведь орел, ему летать высоко, так давай же парню поможем. Рискнем, Мотенька?

— Мне подумать надо, тетя Утя, я сразу решиться не могу. Боюсь теперь Костю, вот, кажется, до разговора с вами любила его, а сейчас боюсь. Зачем он от меня так много скрывал?

— Нечего бояться. Немного запутался парень, и ему помочь надо. Устроить на хорошую работу. Может, ты думаешь, что он сам привел тебя? Как бы не так — я заставила привести и познакомить. У него еще много ветра в голове, а он может вот-вот стать мужчиной. Трудно ему, понимаю, без нас еще будет трудней. Или ты боишься меня? — засмеялась тетя Утя.- Так я не страшная, а добрая. Спроси у любого, кто меня знает, а знает меня вся Одесса. Я предлагаю тебе чистое, благородное дело.

— Так почему же вы будете в три раза больше платить, чем я получала? За хорошие глаза, что ли?

— Тебя не удовлетворило мое подробное, как на одесском базаре, объяснение? М-да, — сказала тетя Утя и снова закурила папиросу. — Ко всему прочему я буду платить втрое больше потому, что здесь, внизу, ты очень редко будешь получать чаевые. Здесь мои клиенты их почти никогда не платят.

«Тут что-то не так, она меня куда-то впутывает, — подумала Мотя. — Надо уехать в Изюм, и пропадите вы здесь пропадом».

— Сомневаешься? – спросила тетя Утя, в третий раз закурив «Герцеговину Флор». — Я советую тебе, как старшая по возрасту, как мать, если ты не против, согласиться или в крайнем случае серьезно подумать. Конечно, наш город всегда отличался всякими штучками. Вот, например, недавно одна старая дева из дворянок села в тюрьму совсем, казалось бы, за безвинное дело. Она устроила салон для тех, кому трудно выйти замуж или жениться. Собирались там люди старше тридцати, интеллигенты, как правило, вели светские беседы, музицировали, танцевали, играли в лото, пили шампанское и кофе, сухое вино и коньяк, фрукты кушали, знакомились и, надо сказать, частенько женились. Она брала вступительный взнос. Если человек не находил в течение месяца себе пару, хозяйка возвращала ему половину взноса, а если находил, это был ее гонорар. Посадили за сводничество. И взносы там были маленькие, и гонорары мизерные, так, старушка больше развлекалась среди взрослой молодежи сама, но закон есть закон, какой бы он глупый ни был, его нарушать нельзя…. Я повторяю: у меня чистое, благородное дело.

«Ой, какая она штучка! — удивлялась Мотя. — И так подойдет ко мне, и эдак…»

— Если надумаешь, приходи сразу с медицинской справкой, — сказала тетя Утя и поднялась из-за стола. — Жаль будет, если ты не придешь, жаль, — сказала она на прощанье.

Кости наверху не было, и Мотя, разобиженная тем, что он не удосужился ее подождать, отправилась на пляж, размышляла там, купаясь и загорая до вечера, о предложении тети Ути, о своей судьбе, ставшей враз запутанной и непонятной. «Как мягко стелила эта тетя Утя, и не поверить нельзя и поверить тоже. Господи, если все правда, то она хороший человек. Но с какой стати ей швыряться деньгами да и за какие вши? Может, она шпионка какая?»

Нелегкие думы так утомили Мотю, что она, возвращаясь домой, дважды, почувствовав тошноту, сходила с трамвая. Измученная, она еле поднялась на пятый этаж, где они снимали комнату, открыла дверь и, к удивлению своему, увидела на кровати Костю. Он курил, на полу стояла недопитая бутылка водки, тут же лежала на бумаге селедка и огрызок хлеба.

— Здравствуйте, я ваша тетя, — встретил Костя сердито. — Ждешь ее здесь, ждешь, а она где-то гуляет.

— Не только тебе одному гулять, — ответила она незлобиво.

— Ладно, сменим пластинку, — Костя сел на кровати, едва не угодив ногой в селедку.

— Что ты тут накидал, как блатняк, — смягчилась и Мотя, но не настолько, что бы предложить мир первой.

— А я и есть блатняк, кто же я еще? — с горечью сказал Костя.

И Мотя подумала, что тетя Утя права — из него еще может выйти человек.

— Какими новостями обрадуешь? — спросил Костя.

— Для тебя мои новости все старые, а вот для меня твои «старости» на самом деле новости, — ответила Мотя, убирая с пола бутылку и закуску. — Встань, пожалуйста, я лягу, меня так рвало сегодня, так рвало…

— Да, мурмулька, я всегда тебе говорил, что мне только этого не хватало, — сказал Костя и подсел к ней, когда она легла, стал играть ее тяжелой косой, брал на руку, как бы пытаясь узнать, сколько она весит, потом начал распускать виток за витком.

— Только не дыши на меня, ужасно противный запах, — попросила Мотя, отвернувшись к стене.

— Не отворачивайся, я не буду.

Мотя подумала, что сейчас самый момент узнать у него, кто такая тетя Утя, если удастся, выпытать, почему он столько ей задолжал. Поговорить с ним серьезно, без его фокусов, не на сцене ведь. Да и что ты за человек, Костя? Задала она себе такой вопрос и так горько, горько пожалела, что поздно вопрос пришел ей на ум, что расплакалась. Костя утешал ее, принес воды, гладил по волосам, и Мотя снова почувствовала, что любит его, что он дорог ей и что самый близкий человек, не считая того существа, которое нарождалось в ней. И тут она подумала, что если потеряет Костю, то никогда не расстанется с новым существом — пусть растет, радуется жизни, пусть будет самым родным человеком, а там, гляди, от него пойдут люди, и станет Мотя богатой на родню. Эти мысли легли ей на душу мягким теплым покрывалом, и она заулыбалась.

— Ну, чего ты лыбишься? — ласково упрекнул Костя.

— Это я так, для себя, — мечтательно ответила Мотя и прикрыла веки.

— Спать будешь?

— Нет, не буду, — встрепенулась Мотя и легла на бок, лицом к Косте. — Расскажи, пожалуйста, что за человек эта Утя? Только серьезно, без выкрутасов.

— Она тебе все рассказал обо мне?

— Если бы она все рассказала, я бы не спрашивала, — ответила она, вспомнив тети Утин совет о кипятке во рту.

— Она предложила тебе что-нибудь?

— Работать у нее.

— Работать у нее? — удивился Костя. — М-да…

— А разве ты не знал, о чем мы будем говорить?

— Нет, конечно.

— Ну, рассказывай про тетю Утю.

— Подожди минуточку, выпью воды, изжога замучила, — сказал Костя, и видно было, что такого поворота событий он не ожидал. Он принялся расхаживать по комнате, заложив руки в карманы широченных клешей.

— О тете Уте, значит, как на духу, так? — Костя на секунду остановился и поклонился Моте. — Что же, хотя бы для себя постараюсь выяснить, кто она. Представь себе, что ее знают все, но никто по-нас-то-я-ще-му! Это человек, окруженный легендами. Одни говорят, что она дочь какого-то богатого промышленника, другие — что она бывшая графиня. У нее был муж, моряк, офицер, капитан первого ранга, который якобы застрелился, не отдав большого долга, то ли был убит на дуэли перед первой мировой войной, кстати, не простив кому-то нелестного отзыва о своей жене. Настоящего имени ее я не знаю. Утя, ну и Утя, какое мне дело, что это значит. Еще говорят, что она дочь какого-то известного адмирала, чуть ли не Колчака, но это настолько нелепо и маловероятно, что даже камбала криворотая хохочет над такими слухами. Другие говорят, что до революции она жила в Питере, у нее было два сына-близнеца и готовились они стать тоже морскими офицерами, учились в военно-морском училище. Перед революцией сыновья-гардемарины, это было такое звание морское, с другими выпускниками отправились в кругосветное плаванье. Пока они шли вокруг шарика, на лучшей его части произошла революция. Иными словами, отправились они из одного государства, а возвращаться надо было в другое, где господ офицеров отнюдь не жаловали. Начальник училища не спешил с возвращением, не принял сторону ни белых, ни красных под тем предлогом, что он не для них, а для России готовил морских офицеров.

То ли Утя знала, что гардемарины должны были прийти в Одессу, то ли она оказалась здесь вместе с бежавшими буржуями, но, во всяком случае, обосновалась здесь. После гражданской войны начальник училища хотел привести крейсер в Одессу, но боялся красных, да и не дали бы ему это сделать — потопили бы белые. Гардемарины тоже не все хотели возвращаться — в основном были из семей потомственных морских офицеров, голубая кровь. За несколько лет они здорово намаялись — сами зарабатывали себе довольствие, нанимаясь матросами на другие корабли, работая докерами в портах. Короче говоря, на прощанье начальник училища, продав за бесценок учебный крейсер «Орел», пошил оставшимся с ними гардемаринам форму, разделил деньги и отпустил на все четыре стороны. Кое-кто из гардемаринов вернулся на родину, вот тетя Утя якобы всю жизнь ждет своих сыновей.

— Сколько же ей лет?

— Можно сосчитать. Если верить легенде с гардемаринами, в семнадцатом году им было по семнадцать, пусть она вышла замуж в шестнадцать-семнадцать, как раньше было принято, следовательно, ей около семидесяти.

— Ей с трудом можно дать пятьдесят. В семьдесят так не выглядят, — убежденно сказала Мотя и опять подумала, что тетя Утя наверняка какая-то шпионка. — А у тебя с нею какие дела?

— Придется как на духу, — усмехнулся Костя. — Может, как раз и надо так, — и он опять заходил по комнате. — Я был курсантом мореходного училища, и однажды меня старшекурсники привели к тете Уте. Выпили, закусили, потанцевали. Потом еще раз привели, потом еще… Они не рассчитывались ни разу, меня это удивило. «А мы в долг берем у тети Ути», — объяснили они и тут же предложили: «Хочешь тоже брать в долг?» Я спросил, а как же рассчитываться? «Когда окончишь училище, начнешь ходить в загранку — постепенно рассчитаешься. Процентов она никаких не берет, разве что с заядлых неплательщиков. Когда судно возвращается с загранки, тетя Утя появляется на нем раньше таможенников и пограничников и забирает в счет долга шмотки. Но учти, — предупредили меня, — за тебя надо поручиться двум человекам, которых знает тетя Утя. Если ты не сможешь заплатить ей, придется платить им».

За меня поручились два старшекурсника, в свою очередь я успел дать рекомендации нескольким друзьям. Надо сказать, что тетя Утя открывает кредит курсантам только нашего училища. Мне рассказывали потом ребята, что потом она особенно доверенным клиентам называет имена и фамилию своих сыновей, может, им удастся встретить их в каком-нибудь порту. Во всяком случае, мне она этого не говорила…

И вот я ходил к тете Уте года два, задолжал, но это чепуха. Дальше у меня история почти как у мичмана Панина. Только с запахом. Я встретил очень красивую девушку, землячку. Она училась в консерватории, воздушное такое создание. Я приводил это создание к тете Уте, а когда приехали домой на каникулы, вообще у нас заполыхала любовь. И тут бац! – узнает она, что у меня дед был золотарем, дерьмовозом, короче говоря, и батя пошел по этой доходной линии, только назывался он ассенизаторщиком и ездил не с бочкой, а на машине с цистерной. Тебе, как торговому работнику, надо бы знать, что раньше булочки были золотарские, с большой дыркой посередине, как бы с ручкой… Дед в Харькове работал, рассказывал, что они утром часов шесть едут с полными уже бочками и жрут эти булочки. Романтика! Да-а-а…

И сказало мне воздушное создание, мол, папа и мама против наших встреч. Категорически. Елки зеленые, думаю, отчего же это? Батя мой на фронте не гавно возил, а боеприпасы, да и я захватил войну, у меня четыре боевых награды. Ах вы, гады, замараться побоялись!.. И стал думать, как им устроить веселую жизнь. И надумал. Батя на обед приезжал домой на машине, после обеда спал немного — он израненный весь был, слабый. Приехал он как-то с полной цистерной, оставил ее подальше от домов, поскольку соседи ругались. Я сажусь в машину, подкатываю к дому воздушного создания, зная, что оно принимает на пляже воздушно-солнечные ванны, а папа-мама на работе, открываю форточку, вставляю туда шланг и на полном газу вливаю им две с половиной тонны подарка в жидком виде. Да-а-а-а.. У мичмана Панина, да не смейся ты, не для одного смеха я это делал, закончилась история благополучно, но не у меня. Скандал был жуткий. Но я его не застал, мне оставаться в родном городе было не с руки. Приехал к тете Уте, рассказал, она хохотала минут двадцать, потому что знала воздушное создание, и дала мне пятнадцать тысяч рублей на компенсацию убытков папы-мамы. И сказала при этом: «Даю тебе потому, что эта история могла стать гордостью флота, будь у него корабли такого класса, как у твоего бати».

Был суд, денег этих не хватило, доплачивал батя. Но и это чепуха. Главное то, что батя, боясь за меня, сам выкачивал подарок, пошел на мировую с ними. Они после этого совсем озверели, обнаглели до того, что у них якобы каждая пара обуви была бриллиантовая и вонючие половики шиты золотом. И это не страшно. Они написали в училище и потребовали исключить меня из него. Начальство пыталось замять скандал, договорилось с папой-мамой, что они примут мои извинения, мол, совершено это в состоянии аффекта, по молодости, молодой человек влюблен в вашу дочь, и кто знает, чем это все закончится. Папе-маме потребовались мои извинения. Я сказал начальству, что тут обоюдное оскорбление и неизвестно, какое из них сильнее и обиднее. Они получили деньги за все, я же не получил ничего и поэтому извинюсь только после того, когда они первыми принесут свои извинения. Вместо извинений они понесли заявление в суд, и дали мне пару лет условно за злостное хулиганство. Из училища поперли, загранку закрыли на веки вечные. Вот как все было, мурмулька, удовлетворена?

— Не получится у тебя нормальной жизни с твоим характером, нет, — тяжко вздохнула Мотя. — И я, дура, с тобой связалась. Зачем?

— Знать бы самому — зачем? — сказал Костя, и подсев к ней, опять стал гладить волосы.

— Теперь-то я знаю, что ты меня не любишь. Но зачем ты тогда позвал меня собой, не любя? — спросила Мотя и отвела от себя Костину руку.

— У вас, у баб, все любовь да любовь. Куда ни шагнете, везде вам мерещится любовь или нелюбовь. Мир сложнее! Зачем позвал? Да потому что ты чистая еще душа, добрая, отзывчивая. Не нужны мне эти воздушные создания. Понимаешь? Мне нужен нормальный человек, с нормальной психикой, здоровым и привычками, и я надеялся, что полюблю тебя. Вот и я уже думаю как ты! Но пока этого не случилось, не выходит, понимаешь? — Костя последние слова уже кричал. — Не выходит. Потому что я надел на себя маску шута горохового, как моллюск раковину, и привык к ней, и не могу уже без нее, неуютно! И, думается, не выйдет, привык к раковине, привыкли и ко мне в ней, вылезу — начнут заталкивать назад.

— А тетя Утя верит в тебя…

— Она блаженная, тетя Утя. Помешана на вере в человека, она удивительная, гениальная женщина, и быть ей начальником пароходства, а не сидеть в кафе. Она лучше, чем в пароходстве, знает, когда и где, и какие суда находятся или будут находиться. Не в пароходстве справляются, а у тети Ути!

— Она шпионка, наверно, — высказалась Мотя.

— Хотел бы я всю жизнь иметь дело с такими шпионами!

— Но откуда же у нее тогда берутся деньги, если она столько дает в долг?

— Не знаю. Частный сектор, который она завела со шмотками, конечно же, дает доходы. Скорее всего, у тети Ути основа материальная еще с дореволюционных времен — золотишко, камешки, ну и решила играть роль попечительницы морских волчат. Да и что ей делать одной на белом свете? Чудит старушка, тем и тешится. Не возьмет же она богатство свое на тот свет?

— А мне что делать, что? — спросила Мотя, растерявшись после невероятных историй, среди непонятных ей людей.

— Скажу правду: не знаю. Советую, извини, только одно: делай, как знаешь. Не могу я брать на свою ответственность твое решение. Если бы знал, я бы сказал. Поверь мне…

Мотя не спала всю ночь, первую и последнюю такую ночь в своей жизни. Пыталась разобраться в людях, в себе, однако у нее ничего путного не выходило, и она под утро пришла к твердому мнению, что в ней тетя Утя ошиблась — нет у нее никакого ума, нет той чистоты, которую разглядел в ней Костя. Нет у нее своей судьбы, которую бы она направляла собственными руками, останавливала, если она не туда покатится, подталкивала, если бы та вздумала остановиться. Ничего у нее нет. Ни прошлого, ни будущего особенного, так, срединная какая-то часть, оказавшаяся посередине многих жизненных путей, как в паутине. Но в Косте, думала она, тетя Утя не ошиблась. Он с характером, с неважным, но с характером. Был бы такой характер у нее, у Моти, горы бы своротила, а нет характера, так пусть горы остаются в покое, не ее они, чужие. И коль так, нужно не торопиться, посмотреть, как дела пойдут, подумать хорошенько о своих интересах, не так о своих, как того неведомого человека, который уже дает о себе знать, растет в ней, требует к себе внимания. Нужно ей пока пойти на работу к тете Уте, не шпионка она, а просто чудачка.

Так и сделала. Она понимала, что у тети Ути ей ничего не грозит, хочет она платить за курсантов — на здоровье, пусть платит, какое ей до этого дело? И еще она пустилась на бабью хитрость — раз назвал ее Костя чистой, доброй, отзывчивой душой — прямо-таки замурлыкала Мотя, ластилась к нему, ублажала его. А как же иначе? Пусть он не разочаровывается, напротив, пусть убеждается в том, что увидел в ней. Украшала Мотя временное свое гнездо, будто собиралась в нем прожить всю жизнь, возбуждала своей хозяйской сметкой и заботой в Косте мысли основательные, постоянные, прививала ему привычки такие же, хотя он поддавался с трудом. Ничего, надеялась Мотя, мягкая, ласковая вода, а твердый камень точит.

Однако такому образу жизни Моти было суждено продлиться немногим более трех недель. Как-то Костя не пришел ночевать, не явился на второй день, на третий. Мотя ждала его, но появился в кафе какой-то уркаган, весь в синих наколках, отозвал в сторону и сказал:

— Ты, мурмулька, шмара Кости? Стукнул он из приюта: линяй. Чеши в Кишмиш. Акробаты суками оказались, заложили вас с требухами. Спросит кто: ничего не знаю, любовь крутила. Не знаю, мол, отстаньте от меня! Усекла? А вкусная ты, как мармелад, может, у меня пока перекантуешься? А-а, ты уже с икрой…

— Пшел, — ответила Мотя и сама удивилась, как здорово у нее вышло.

Тетю Утю известие это сильно огорчило, она тут же рассчитала Мотю, посоветовала возвращаться в Изюм и дала денег на дорогу, на подарки будущему ребенку и даже как бы оплатила ей декретный отпуск со словами: «Разбогатеешь — отдашь, а не разбогатеешь — добрым словом вспомнишь».

Она вернулась домой, попросилась на работу в ту же чайную и пережила тогда самое трудное время для себя. Родилась девочка, — Людмила, Людмилка, счастье и горе ее, утешение и позор, безотцовщина. Затаилась Мотя, дрожала в чайной, когда туда заходил участковый милиционер присмотреть за порядком или купить пачку «Бокса», который она приберегала для него.

Но шло время. Участковый перешел на папиросы «Спорт», а затем на «Прибой», «Норд», «Север», а когда стал покупать «Шахтерские» или «Беломорканал», а то и «Казбек», Людмилке исполнилось семь лет, и Мотя успокоилась окончательно, повела ее в первый класс. К пятому Людмилкиному классу она уже растолстела, стала тетей Мотей. Той тетей Мотей, которая запомнилась всем: важная и уважаемая, имеющая весомое влияние в Изюме.

Она завела особый зал по примеру тети Ути, но не внизу, потому что у чайной не было низа, вынуждена была распространяться по горизонтали. Не нашлось у нее старинной мебели, и дорогого дерева никакого в Изюме не произрастало, но все-таки кабинетик стал уютным и привлекательным. С отдельным выходом. Он не давал никакого особого дохода, а давал возможность увеличивать свое влияние среди влиятельных лиц. Отдельный же вход вел в отдельные входы в кабинеты и двери. Когда пошла мода на разный дефицит, тетя Мотя завела свой дефицит, можно сказать, держала всегда ящик или бочку пива под прилавком, имела запас хороших колбас, консервов и других продуктов, которые распределялись среди нужных людей. А если тебе человек не нужен, зачем же его баловать, рассуждала тетя Мотя, будешь ко всем доброй и приветливой, так и уважение растеряешь.

Романтические гастроли с Костей давно потускнели. Порой тете Моте казалось, что они приключились с другой, а не с нею, и только дочь своим существованием подтверждала их былую реальность. Иногда тетя Мотя горевала, что у нее так с Костей вышло, но это были минуты слабости, после них она всегда радовалась своей свободе от сложного и непонятного мира, куда она однажды влетела, как в омут с головой. Хорошо, что так вышло, хорошо, что так спокойно, и хорошо, что все так обошлось.

Нельзя сказать, что у тети Моти не было долговой книжки, куда, как она выражалась, брала на карандаш тех, кто покупал у нее в долг. Не было в этом деле у нее широты тети Ути, не было того взлета, но и клиенты тоже были не те, так себе, шушера одна, опивки, до получки возьмет две бутылки, а потом придет с пятеркой в кармане и притащит полмешка пустой посуды. Тетя Утя ставила на людей с будущим, а тетя Мотя вынуждена была возиться с теми, у кого будущего не было, даже настоящее и то через пень-колоду, от пьянки до похмелки. Да и возилась она с ними больше из жалости, народ все же, смотреть страшно, как он поутру трясется.

Однажды в очередную кампанию по борьбе с пьянством тетя Мотя ввела в своей чайной новшество. Приволокла из дому Костин барабан, повесила на стене и объявила определенной части торговых своих партнеров, что отныне, если кто попытается попросить у нее в долг, пусть ударит столько раз, сколько рублей просит. Если, скажем, четыре неполных рубля, например три шестьдесят две, то надлежит ударить три раза громко, а четвертый раз потише, то есть на шестьдесят две копейки. А потом уж тетя Мотя решит, заслуживает он ссуды или нет. И еще она объяснила этим партнерам, что приблизительно такой порядок был у писателя Толстого, и хотя ей, конечно, с писателем не равняться, и она мне равняется — у него били в колокол желающие попросить денег, а у нее пусть бьют в барабан. Чтоб свидетели были, чтобы знали, кто пьет, когда у него уже и денег нет…

И как ни странно, конец этому обычаю положил истинный владелец барабана. Вначале неожиданно пришел перевод на три тысячи в новых деньгах. Тетя Мотя догадалась, что это от Кости, а затем появился и он сам. Зашел прилично одетый, в белой сорочке с галстуком, тетя Мотя и не узнала его — так он изменился, облысел весь, усы завел, да и в темных очках был. Сидит и сидит в углу, тетя Мотя забеспокоилась — не ревизор ли какой незнакомый, а тут, как назло, один опивок ударил три раза громко, а четвертый потише и полез чуть ли не под прилавок за ответом. Подумал опивок, что тетя Мотя не расслышала, и опять пошел лупить.

— А зачем этот гражданин в мой барабан бьет, мурмулька ты моя? — подошел Костя и снял очки.

— Ой, Костя! Не узнала — богатым будешь или стал уже, — залепетала тетя Мотя, не зная, радоваться гостю или нет. — Да это, Костя, просит он так на бутылку в долг. Надо же их как-то воспитывать.

— Ах, вон оно что! Унижаешь человеческое достоинство, нехорошо это, Мотенька. Человек не виноват, что ему не дают много зарабатывать… Ты сними барабан да отдай какому-нибудь оркестру. Барабан классный.

— А может, ты его себе заберешь или ты теперь не шут гороховый? — съязвила тетя Мотя, потому что Костя не успел заявиться, как стал указания раздавать.

— Мотенька, не шут я, а вор рецидивист.

— Всего-то?

— Однако, мадам, ну и запросы у вас. Тебе этого мало? Ладно, когда закрывается твой шалман? Хочу поговорить о дочери. Покажешь или нет?

— Так, товарищи, прошу всех покинуть зал. У меня ревизия! — властно объявила тетя Мотя, и посетители, с опаской поглядывая на Костю, освободили чайную.

— Возьми с собой бутылку коньяку, закуски хорошей, надо же отметить как-то встречу, — попросил Костя.

Тетя Мотя просьбу выполнила, села напротив и, подперев руками щеки, умильно смотрела на него, а сама думала: «Ах ты, паразит проклятый, я думала, что твои и косточки сгнили, ведь не написал ни разу, а его еще земля носит. Сколько зла моей жизни причинил, а теперь пьет спокойно, закусывает, о дочери ему хочется поговорить!»

— А откуда о дочери знаешь?- спросила она.

— Да с одним земляком твоим в зоне встретился, он и рассказал. Назвала ее как?

— Людмилой.

— Хорошо назвала. Обо мне она расспрашивала, что ты ей говорила?

— Ну, а как ты думаешь, ребенок интересуется, кто его отец? Рассказывала, — сказала тетя Мотя протяжно.

— Она как… Ну, да ладно. Покажешь ее или нет? — повторил вопрос Костя.

— Покажу, должна после школы зайти ко мне.

— В каком она классе?

— В восьмом.

-А учится как? — спросил Костя, отхлебнув полрюмки коньяку.

— Ничего. Ты что-то стал мало пить? — спросила тетя Мотя, потому что почувствовала свой черед задавать вопросы.

— Язва, Мотенька, проклятая замучила. Приходится воздерживаться.

— Почему же раньше не объявился?

— Видишь ли, милая, не сложилось.

— Дали мне тогда пять лет, отсидел я с зачетами три, вышел немного при деньгах, хватило отдать долг тете Уте. А она через три месяца возьми и умри. Везуха! Как в мультфильме каком — шырь-пырь, кому-то смешно, а мне тошно. Вспомнила она тебя в последнюю нашу встречу, говорила мне: «Возьми свои деньги и поезжай к Моте, обрадуется. Мне все равно скоро умирать, зачем они мне?» Но я же гордый, не могу, отвечаю ей, чувствовать себя должником. Люблю возвращать долги. «Ну и дурак», — сказала она и была права. Ох, как ее хоронили, — покачал, причмокивая, головой Костя. — Сотни моряков шли за гробом, а когда опустили в землю, не сговариваясь, суда в гавани простились с нею гудками. Надрался я в тот день, сел в такси и поехал одному из тех акробатов, сделал его инвалидом. Если возвращать долги, так возвращать. К тебе не мог поехать — без денег, без профессии, как пес, с поджатым хвостом? Нет уж, увольте.

— Да, ты — дурак, тогда быть может, было бы совсем по-другому. Ой, какой же ты дурак! — воскликнула тетя Мотя.

— А сейчас? — напрямик спросил Костя, и тетя Мотя увидела, как у него под кожей на скулах заходили желваки.

— Сейчас не надо, Костя. Перегорело все, зачем. Разбитое как ни склеивай, а трещина останется. Тогда, быть может, от моего костра нам было бы тепло вдвоем, а сейчас и в моей душе все погасло.

— Ты права, — медленно произнес Костя. — Да-а-а-а. Ради интереса расскажу дальше. Отделывая того субчика, я не рассчитал кой-чего и заработал десятку. Вот и разбогател. Ты, кстати, деньги получила?

— Как же, спасибо. Можешь забрать обратно. Мне твоих денег не надо, может, опять ты кому должен.

— Не дури хоть ты. Будет дочь выходить замуж — гарнитур мебельный ей купишь или внесешь деньги за кооперативную квартиру. У меня еще есть деньги. Вот возьми, — сказал Костя, подавая ей зеленые бумажки. — Это аккредитивы на предъявителя.

— Не возьму я их, не нужны они мне! — повысила голос тетя Мотя.

— Нет, возьмешь, — сказал страшным голосом Костя. — Я прибью тебя, если не возьмешь. Ты же знаешь, мне все равно теперь…

Тетя Мотя, перепугавшись насмерть, — а что ему, ему ничего не стоит прибить человека, вон какой свирепый да страшный, — взяла дрожащей и непослушной рукой бумажки со стола и, словно бомбу, осторожно сунула в карман передника.

— Матери бы лучше их отдал, — с опозданием нашлась тетя Мотя.

— Нет у меня никого, — ответил Костя и на этот раз хлобыстнул целый фужер, а потом сидел молча, нахохлившись, как сыч.

Так они сидели напротив друг друга, онемевшая, парализованная страхом тетя Мотя и рецидивист Костя, передумывавший заново свою жизнь и не находящий в ней какого-то большого смысла, какой-нибудь нужной и полезной цели. Он надеялся на какое-то доброе, теплое движение ее души, которое бы вернуло ему веру в людей, веру в жизнь, сделало бы его человеком. Он понимал, что несколько минут назад, как бы ни был извилист у него путь, все-таки поднимался вверх, ногтями цеплялся за острые камни, а полз, и когда достиг этой точки, то она оказалась вершиной его жизни, и если это так, а это именно было так, то впереди — бездна, пропасть, в которой он по всем законам притяжения должен побывать. Нет, у него не кружилась голова от высоты, его вершина на поверку оказалась тоже ямой. Нравственной ямой, самым большим поражением в жизни. Мысль его работала четко, он даже чувствовал, как она стучится наружу, как стремится воплотиться в материальную форму, и он знал теперь окончательно, как ему дальше жить, ибо вырваться из морального железобетонного карцера не так-то просто.

В это время кто-то застучал и задергал нетерпеливо входную дверь. Костя полуобернулся, увидел беззаботное девичье лицо, в котором угадывалась молодая Мотя и были, несомненно, какие-то и его черты. Мать пошла открывать, Костя встал, обрадовался и заулыбался, не зная, что он улыбается, а только чувствуя, как вдруг с появлением этой девочки, его дочери, стала расти вершина его жизни, закрывая собой бездну, только что открывшуюся перед ним во всей своей страшной и неумолимой пустоте.

Люда впорхнула в чайную, в школьной форме похожа была на большого мотылька, и Костя удивился, какая у него взрослая и красивая дочь. Если бы он знал, мелькнула у него мысль, что у него такая дочь, никогда бы не поехал к Витьке-акробату, никогда бы не отказался от великодушного предложения тети Ути, и все бы действительно сложилось у него по-другому.

— Девочка, а ты знаешь, кто я? — спросил он с сияющим от счастья лицом, но слово «девочка» произнес так вульгарно и грубо, словно обращался к уличной шлюхе.

— Мама, кто это? — испугалась Людмила, глядя чистыми, наивными глазами то на мать, то на него.

— Я отец…

— Костя, замолчи! — закричала тетя Мотя. — Людмилка, твой отец погиб!

— Нет, девочка, я, к сожалению, твой отец, — произнес Костя и почувствовал, как неумолимо, словно во сне, почка уходит из-под ног, теперь уж бесповоротно, и добавил: — Я сидел в тюрьме и хочу, чтобы ты знала об этом. Да, это жестоко с моей стороны, но это правда.

— А я думала, что вы, папочка, у меня героическая личность, — вдруг неузнаваемо изменился голос и обличье Людмилки. — Знаете, мамочка мне рассказывала, как вы утонули в море в боль-шу-у-у-у-щий шторм?

— Перестань, паршивка! — прикрикнула на нее мать, никак не ожидавшая от дочери такого издевательского презрения к отцу, какому-то ни было, но отцу, и замахнулась дать ей затрещину.

Людмилка взревела, бросилась из чайной на улицу. Непроизвольным желанием Кости было ее догнать, успокоить, покаяться перед нею, однако он подавил его себе, повернулся к тете Моте и сказал:

— Спасибо тебе за все. Прощай, если можешь, прости хоть часть моей вины перед вами. Кто знает, может, и не увидимся… — Он поклонился ей и уже в дверях, обернувшись еще раз, добавил: — А барабан сними, нехорошо…

После ухода Кости тетя Мотя кинулась домой. Людмилка рыдала в кровати. Тетя Мотя утешала ее, проклинала Костю, проклинала и себя за ложь, которой хотела приукрасить судьбу дочери. Затем стала рассказывать, как все было, и Людмилка перестала рыдать, слушала, не отрывая головы от подушки. И смотрела на мать по-прокурорски… Выслушав ее, поднялась и ушла куда-то. Тетя Мотя извелась, страдая от неизвестности и боясь, как бы дочь ничего не надумала, трепетала так, как тогда, в первые дни после возвращения в Изюм. Но Людмилка вернулась, на радостях тетя Мотя снова стала просить у нее прощения и снова наткнулась на холодное, каменное молчание.

-Ух, проклятая же ваша порода! — вырвалось у нее в сердцах.

— Разве ты не знаешь, что яблоко от яблони недалеко катится? — спросила, наконец, дочь и усмехнулась.

Отношения у них наладились, но тетя Мотя поняла, что Людмилка подчинила ее себе и больше никакого послабления ей давать не будет. Она окончила школу, поступила в торговый техникум, работала в Харькове в универмаге и училась в институте. Тетя Мотя не могла нарадоваться: дочь умница, красавица, одета всегда как с иголочки, в самое модное, самое дорогое, не было только настоящей теплоты в их отношениях, никакого родного чувства.

«Неужели она не может простить, что я ей соврала про отца? Но должна же понять меня, как было трудно ей, маленькой, объяснить все. Она же понимает, все равно я бы рассказала, так зачем же мучить меня? Или она не понимает, что мне может быть больно?» — раздумывала тетя Мотя в часы досуга и приходила к выводу, что пора ее выдавать замуж, обабится — подобреет, все они, пока молоды и беззаботны, вертихвостки и — без жалости.

Людмилка вышла замуж, по мнению тети Моти, очень удачно. Валентин был красивым, сдержанным и приятным молодым человеком, работал тоже в торговле, был начальником, и тетя Мотя, обрадовавшись такому жениху, подарила ему деньги на «Жигули», добавив свои к тем, которые когда-то прислал и насильно заставил взять Костя. Естественно, она скрыла их происхождение, и, как следовало ожидать, зять сразу зауважал тещу.

Тетя Мотя ждала, не могла дождаться внука, а пришел опять перевод от Кости. «Мать моя родная, он опять никак вышел? — всплеснула ладонями тетя Мотя. — Что же теперь будет, что будет?»

Она стала поджидать гостя, и он заявился. На этот раз в чайную вошел старик, начисто лысый, только с седыми хвостиками над ушами — встретила бы на улице, ни за что не узнала бы, прошла мимо.

— Мурмулька, здравствуй, хе-хе, — сказал он дребезжащим голосом. — Укатали сивку крутые сроки, был Костей я когда-то, а стал паханом — самое почетное звание там, ну ты сама знаешь где.

— Неужели ты всю жизнь будешь маячить перед моими глазами? — взмолилась тетя Мотя. — Всю жизнь вот так присылать переводы через семь-восемь лет, заявляться сюда и мотать мне нервы, портить жизнь?

— Нет, мурмулька, честное слово, в последний раз. Будь великодушной. Ей-богу, нехорошо встречаешь. Нет там у тебя чего-нибудь мяконького, вроде кашки манной, а? Паровые котлетки согласен употребить, маслица несоленого, а?

— Не диетическая у меня столовая, дорогой мой гостенек, — ответила тетя Мотя, выходя из себя от возмущения.

— Тогда давай чайком побалуемся, — предложил Костя.

Это был первый случай, когда у тети Моти попросили чаю, она даже взвилась от нервов:

— Да его у меня сроду не было!

— Как, разве у тебя не чайная?

— Чайная, но без чая!

— Тогда давай поговорим вприглядку, в последний-то разок. Уж больше не придется, верь мне, — продребезжал Костя и направился к столу, за которым всегда сиживал, и стал поджидать тетю Мотю.

Она подсела к нему, подперла руками щеки, теперь уж совершенно тяжелые. Смотрела на Костю как на своего мучителя, который всю жизнь ее преследует, и не мелькнуло в ее душе в эти минуты ничего молодого, ничего доброго, даже сожаления.

— Опять кого-нибудь прибил? — спросила враждебно.

— Прибил.

— Кого же? Может, и меня когда-нибудь прибьешь?

— Что ты, милая? Ведь ты у меня как светлое пятно в жизни. Поверь…

— Да-а-а…- произнесла тетя Мотя и мощно вздохнула. — Наверно, тогда, в последнюю встречу, сваляли мы с тобой дурака, — неожиданно призналась она.

— Твоя правда, мурмулька. Я же давно на свободе не жил, не обращался с юными девицами, не знал, к ним подойти. Тебя, помнится, учил: не путай дело с чувствами. Учил ведь? Учил, а сам сорвался. Напортачил и тебе, и себе. Господи, неужели у тебя нет хотя бы водички? В горле першит, пересохло. Ну дай минеральной, только не щелочной, или фруктовой, но свеженькой, — капризным голосом наказывал Костя тете Моте, которая направилась к прилавку .- Ну, тогда просто из крана…

— Да угомонись ты, сейчас молока принесу, — отозвалась тетя Мотя из-под прилавка.

— Молочко — это хорошо. Попью с удовольствием. Спасибо, я всегда тебе говорил: добрая ты душа, — сказал Костя, поднимая стакан. — А не холодное?

— Ох, и занудой ты стал, не приведи Господь, — покачала головой, а вернее, зашатала верхней частью туловища тетя Мотя.

— Пенсию хочу хлопотать, — сказал Костя, хитро сощурив глаза. — Всю жизнь работал, правда, под конвоем. Только не знаю, по какому министерству идти. По строительному ведомству проходил, по химическому, по лесоповалочному, по горному, по дорожному, по деревообрабатывающему, с коэффициентом, учти, работа, — на этот раз он дребезжаще рассмеялся. — Это я так, для настроения. Не нужна мне пенсия, не нужна как последний срок, жить мне осталось, чувствую, месяца два-три. Еле жив курилка. Так-то, — на минуту он замолчал, чтобы отхлебнуть молока. — А коль так, то поехал я навестить родную свою дочь, Людмилку нашу. Хорошенькая обстановочка у них, Валентин так, ничего, вроде философ, заумник совторговли. Не обрадовались они мне, Людмилка так прямо и врезала: «Вам, папочка, что, тысячу рублей дать за то, что зачали меня? Валентин, достань ему тысячу и пусть убирается вон отсюда!» С характером особа. А я вспомнил старый анекдот о том, как мичман-белогвардеец в Париже уходил от проститутки поутру на цыпочках, а она ему вослед: «Месье, а деньги?» Рассказал ей анекдот и ответил Людмилке, как тот мичман: «Мадам, русские моряки денег не берут!»

Тетя Мотя побагровела вся, запыхтела, задохнулась от возмущения:

— Так… я… по-твоему… проститутка?

— Что ты, Мотенька, мурмулька моя, упаси тебя Бог! Это же анекдот такой, при чем здесь ты? — взмолился Костя.

— Шут гороховый, — только и ответила тетя Мотя, сообразив, что действительно он рассказал анекдот, не имея ее в виду.

— Неужели ты забыла: я же говорил, это у меня как раковина у моллюска! — воскликнул Костя, воздев руки небу. — Забыла… Но вернемся к нашим деткам… Когда крикнула это Людмилка, Валентин не побежал за деньгами, а пригласил меня, угостил хорошим чаем, прощупал я его аккуратненько-аккуратненько. Он хитрый, а я — дошлый. Пофилософствовали мы, о материях высоких покалякали. Расстались по-доброму и спокойненько, — Костя язвительно произнес и растянул это слово «спокойненько», — так хорошо у меня на душе стало. Еду на лифте, подумываю, что, наверно, и на том свете теперь лифты есть, и подумалось еще: «И отчего это Мотенька моя не сделала тогда аборт?»

— Зачем ты явился, скажи? — обессилено спросила тетя Мотя.

— Да попрощаться же с тобой, мурмулька моя.

— Прощай тогда.

— Прощай, не поминай лихом, — Костя поднялся и ушел.

Тетя Мотя прожила еще несколько лет, дождалась внучку. Но тоже заболела и поехала впервые в жизни в санаторий. У нее от тяжести тела стало неладно с венами и сосудами на ногах. Надо было ехать в санаторий, принимать там грязи и ванны.

Пришла она в ванное отделение в первый раз, села на диван, ждет вызова. Выскочила нянечка, взглянула с удивлением, должно быть на ее размеры, прощебетала:

— Заходите, пожалуйста, я там все приготовила.

Тетя Мотя вошла в ванную, увидела на столе две бутылки кефира и темные очки, разделась, выпила спокойно, маленькими глотками весь кефир, потому что не раз слышала, как это полезно, надела очки и осторожно, потому что плескалась вода, устроилась в ванной. Пузырьки воздуха отрывались от стенок ванны, обволакивали тело тети Моти, покрывая его серебряным туманом, который приятно собирался на коже в блестящие шарики.

Хлопнула дверь, вошла, наверно, нянечка, послышался вдруг ее голос:

— А кто же кефир выпил?

— Я, — отозвалась из-за полиэтиленовой шторы тетя Мотя.

— Зачем? Я же купила себе, на обед собиралась идти.

— А я подумала, что это процедура такая, — сказала тетя Мотя и, отодвинув штору, увила нянечке свое лицо в темных очках.

Та с невообразимым хохотом бросилась вон, побежала по коридору, как полоумная, наконец, шатаясь от бессилия, ввалилась в сестринскую, и оттуда через несколько минут шел жизнерадостный, многоголосый от удовольствия хохот и визг. Спустя полчаса весь санаторий потешался над тетей Мотей, везде, где бы она ни появлялась, никто, даже хотя бы приличия ради, не мог сдержаться от смеха. К своему счастью, она не знала, что все в санатории после этого случая прозвали Процедурой.

Разъяренная тетя Мотя собрала вещи, нашла напоследок нянечку. Это была девчонка лет шестнадцати, проходящая практику учащаяся медучилища. Стояла она перед тетей Мотей, как провинившаяся школьница, но прыскала время от времени в кулак, распаляя собеседницу еще больше.

— Да я же не знала, что этот кефир не мне и что очки не надо надевать. Я же первый раз пришла на процедуру, — услышав слово «процедура», девчонка даже передернулась от рвущегося наружу хохота. — Ты мне объяснила? Нет. Так над чем же ты смеешься?

— Но вы так были смешны! — оправдывалась нянечка.

— Ах, смешны! Да ты знаешь, сколько я тебе этого кефира могу привезти? Целый МАЗ, вставлю вам в окно шланг и залью к чертовой матери кефиром ваш санаторий!!!

Такого оскорбления и такой насмешки тетя Мотя вынести не могла. Хотела выполнить свою угрозу, но МАЗами там кефир не возили. Вернулась домой совершенно больной — в день возвращения отвезли на «скорой помощи» в больницу, откуда она уже не вернулась.

Год спустя Людмилка, Валентин и маленькая Надежда ехали через Изюм к морю. Они свернули с дороги, пришли на могилу тети Моти — та сильно осела, и Людмилка, взяв в машине саперную лопатку, собственными руками поправила холм, даже всплакнула, возлагая на него букетик цветов. Неизвестно, что думала и чувствовала в тот миг, возможно, со стороны ей виделась она сама, такая сострадательная, такая заботливая и печальная, красивая молодая женщина.

Они ехали и в следующем году на юг, к морю, но не завернули на кладбище — надо было делать крюк от трассы, туда семь километров да назад семь, да еще не по очень хорошим изюмским дорогам.

Они очень торопились жить, потому что считали одним из самых больших, ко всем прочим, удобств жизни — ее скорость.

Первая публикация – Александр Ольшанский. Китовый ус. М., Современник,1981

Добавить комментарий