Родник (часть 4)

В Кицевке он не водил многодневные хороводы из мужиков вокруг сельмага, как случалось в давние его побывки, когда Панюшкин считал себя удачливым, веселым и разбитным хозяином собственной судьбы. Тогда ему важно было утвердиться в глазах земляков, убедить их в правильности выбранного пути и, как в те времена представлялось, для полной убедительности не хватало «Жигулей» — сразить всех наповал окончательно. Спасибо Васькиной жене Ва­лентине — надоумила не возвышаться и не хвастаться, потому как перед кем?!

Прослышав о приезде Игната, первым объявился быв­ший бригадир Тимофей Кондратьевич — получить предназначенный ему фестал. Руки у него тряслись, словно всю жизнь воровал кур,

В Кицевке он не водил многодневные хороводы из мужиков вокруг сельмага, как случалось в давние его побывки, когда Панюшкин считал себя удачливым, веселым и разбитным хозяином собственной судьбы. Тогда ему важно было утвердиться в глазах земляков, убедить их в правильности выбранного пути и, как в те времена представлялось, для полной убедительности не хватало «Жигулей» — сразить всех наповал окончательно. Спасибо Васькиной жене Ва­лентине — надоумила не возвышаться и не хвастаться, потому как перед кем?!

Прослышав о приезде Игната, первым объявился быв­ший бригадир Тимофей Кондратьевич — получить предназначенный ему фестал. Руки у него тряслись, словно всю жизнь воровал кур, высох весь и скукожился, а туда же распахнул полу ватника, заговорщицки показал головку четвертинки-мерзавчика и подмигнул мутноватым, болотного цвета глазом. Игнат вспомнил, не мог не вспомнить, как он когда-то ждал разговора бригадира с ним, а тот проезжал на телеге задом наперед, и поднялась в душе досада. Не нужно ворошить былое, но душе не прикажешь. Он отказался, сославшись на то, что ему надо в контору, а появляться там выпивши не следует — не доверят лошадь и плуг.

Тимофей был сбит с толку, он не помнил слу­чая, чтобы в Кицевке здоровый мужик отказался выпить на дармовщину. К тому же в гости прибыл, попить-погу­лять — и вдруг отказ? Нет, такого происшествия на его памяти не бывало даже с шоферами, которые находились за рулем. Ломается, не иначе. Тимофей Кондратьевич приступил к уговорам, организовал нечто похожее на глу­хую блокаду, однако Панюшкин не дрогнул, и тогда былой бригадир, разобидевшись, пошел искать другого партнера, зажав в руке пачку лекарства.

Обрадовалась ли мать приезду Игната? Разумеется, но и встревожилась — приехал на все майские праздники, на десять дней, без семьи? Осторожно выспрашивала о Светлане Павловне и внуках, получала в ответ успо­коительное «нормально», отчего ее тревога еще боль­ше росла.

— Болтают бабы, мол, у тебя со Светланой Павловной не того, ну, разошелся, — набралась смелости сказать на­прямик и застыла посреди двора растерянная, взъерошен­ная и готовая к любому ответу.

Игнат в это время стоял на табуретке под яблоней, cpeзал секатором сухие ветки. I

— Пусть болтают. От нечего делать чего только не взбредет в голову. Праздная голова — мастерская дьявола, — ответил спокойно, словно о чем-то таком, его вовсе не касаемом, а затем повернулся к матери, увидел, как она мелко-мелко перебирает в руках край фартука, и воскликнул:

— Ну, Тимофей, стервец, пустил слушок с обиды! Ну, кадра, погоди!..

И только этот возглас немного успокоил мать, однако не рассеял окончательно сомнений.

Из пятидесяти соток она пользовалась всего несколькими грядками — выращивала для себя овощи и на случай приезда внуков немного клубники. На большее не было сил. Остальное заросло лебедой, а уж в ней прижились тополь, ивняк, пошли кустарники. Игнат два дня расчищал огород с топором, распугал кротов, сжег все, распахал и забороновал весь огород.

— Посадим картошку, — объявил он матери.

— Зачем? — спросила она.

— Знатная бульбенция на залежи будет, — продолжал свое Игнат.

— Ну, хорошо, посадим, — согласилась мать. — А кто пропалывать будет, окучивать, копать? Она мне без надобности. Зачем мне такую обузу на себя брать? Не нужно мне картошки столько, два ведра сажаю — и хватает, еще остается.

— Пригодится. Сдашь в сельпо. Мотоцикл с коляской себе купишь, — пошутил он, пытаясь развеселить мать, а потом посерьезнел, нахмурился. — Земля не должна пусто­вать. Мне джунгли эти стали уже сниться. Полоть? Оку­чивать? Может, летом приедем, поможем, а нет — придет­ся тебе потихоньку потяпать. Копать сам приеду. Но земля не должна пустовать, не должна прогуливать, — повторил он, и возразить на это ей было нечего.

По утрам, когда солнце только начинало подниматься, он брал ведро и отправлялся к Святому роднику. Не торопился на заветной тропинке, идущей вдоль озе­ра, мимо заводей, поросших травой, где по ночам так шумно терся лещ, что шлепки были слышны в деревне. Однажды утром он увидел, как ходуном ходил камыш у противо­положного берега, там чмокал и чмокал, нерестясь, карась. К нему подкрадывался на лодчонке Тимофей Кондратьевич — захотел все-таки, паршивый мужичонка, погреть руки… И грел — вот что совсем неудивительно. В деревне поговаривали о мешке леща, взятом Тимофеем недавно.

Не осуждали, ни вслух, ни молча, по той причине, что каждое лето приезжали рыбаки из рыбхоза, выгребали огромным неводом, в сущности, морским тралом, несколько машин рыбы и уезжали до следующего лета. Они не разво­дили рыбу, не подкармливали, она в озере сама о себе заботилась. Деревенским промышлять сетями строго-настро­го запрещалось. Вот они из протеста и браконьерствовали, не гнушались брать рыбу и в нерест. Грабеж и разбой средь бела дня. И невозможно было усовестить таких, как Тимофей Кондратьевич – и ухом не поведет былой бри­гадир, разве что обложит матом: мол, не знаешь, мать­ перетак, что через месяц сюда с тралом заявятся?!

Плюнул Панюшкин с досады, отвернулся, только бы не видеть и душу не саднить, и, продираясь через остро пах­нущий смородинник, выбрался на песчаный бугор с веко­выми соснами. Кряжистые и могучие, с загадочно-мудрым шумом в кронах, они манили к себе детвору многих поколе­ний, которая здесь купалась, загорала на песке, ловила рыбу и голубых раков, жгла костры. Это было любимым местом молодежи, и сколько слышали сосны девичьих частушек и песен, вздохов, тайных признаний… Теперь по­чему-то бугор зарос хилым соснячком и колючим боярыш­ником, и не почему-то, поправил се я Панюшкин, а попросту некому стало тут вытаптывать самосейки, некому перелопа­чивать ногами песок.

А родник все шевелил песчаными лепестками, вода в нем по-прежнему была как слеза, студеная и caмая вкус­ная на свете. Уж сколько родников, колодцев, ключей и разных других источников отведал Панюшкин за годы работы по романтическому ведомству, но такой воды, не говоря уж о том, что лучше, ему встречать не приходилось. Все-таки нет вкуснее и желаннее родной воды. Он подставлял ладони под струйку, сбегающую по шиферному желобку, пил пригоршнями — каждое утро он совершал этот ритуал, ему было необходимо, чтобы студеная струя обожгла натруженные руки, а в ответ, если бы только это было возможно, он бы погладил ее. Во всяком случае, ему очень хотелось погладить ее.

Дома Панюшкин разжигал самовар, заваривал по всем правилам чай и садился пить из блюдца, с кусочками сахара вприкуску. Нигде и никогда не пил так чай, а вот дома — непременно из 6людца и вприкуску. В иных местах прикус­ка с прихлебом могла быть смешной и казаться купеческим пережитком, но только не в Кицевке, где так чаевничали испокон веков. И гоняли чаи, пока не прошибет пот, не разомлеет каждая косточка, пока не захочется с огромным чувством исполненного долга откинуться на спинку, стула и сказать: «Уф-ф-ф!», а затем приложить к потному лицу чистое, сухое полотенце.

Женская половина Кицевки прекрасно усвоила – это самый удобный момент для разговора с разнежившимся сильным полом — и, подав полотенце, немедленно приступала к делу. Мать наблюдала, как сын вытирал морщинистый лоб, шуршащие щеки с почти уже белой щетиной, раздвоенный, острый и упрямый, точь-в-точь как у отца, подбородок, думала о том, что Игнат уже не молод, помотало его по городам и весям, а жизнь у него по-настоящему не устоялась и не определилась до конца. Она это сердцем чувствовала, и ей хотелось выведать у сына нечто такое, что бы окончательно рассеяло ее тревогу или, в самом худшем случае, дало для нее веские основания. Ей очень многого хотелось: и чтобы все были живы и здоровы, и чтобы у Игната и Светланы Павловны были согласие и любовь, чтобы внуки ­выросли хорошими, добрыми и умными и, разумеется, чтобы все они не забывали ее. О том, что они приедут жить в Кицевку, она и не мечтала. И мало, и очень много ей хотелось.

Как умела, она удерживала территориально разговоры в пределах Москвы, нахваливала квартиру и в то же время ругала столичное житье: особенно ей не нравились водянистое молоко и сухожилистое мясо, непотребный вид овощей в магазинах. Критиковалось и масло, больше всего доставалось твердой сырокопченой импортной колбасе и заграничным курам. Зато расхваливался черный орловский хлеб, российский сыр, баночного посола селедка и большая редкость — хамса по полтиннику за кило. Иначе говоря, она ни за что не согласилась бы жить в Москве — там одного народу тьма-тьмущая, каждый куда-то спешит-бежит. Управившись с гастрономическим обозрением столичной жизни, мать исподволь перевела разговор поближе к Светлане Павловне: как она там с детьми, голубушка. Диссертацию пишет, ответил Игнат, и непонятное, но, видать, высокоученое занятие еще больше подняло невестку в ее глазах, и стало еще тревожнее: сын большим наукам не научен, может, и не ровня они друг другу, а детки, внуки мои золотые, что с ними будет, а? Накаркают завистливые кицевские бабы, ох накаркают, проклятые…

Разомлевший Панюшкин в благодушном настроении рассказал матери о встрече в конторе с Венькой Кувшино­вым — кабинет у него, шельмеца, как у министра, а он, все равно, как был Кувшином, так Кувшином и остался. :Какой смысл Панюшкин вкладывал в забытое мальчишечье про­звище председателя, он сам толком не знал — во всяком случае, добрый, дружеский. Годки они, товарищи…

«Поспешил ты, Игнат, с Шурупом в Среднюю Азию уезжать», — не зря Bенька теперь так сказал. И провел черту между ними, как канавокопателем отделил Панюш­кина от Шурупова: Васька лишь себя одного любит, да и то не каждый день — бессмысленная и, потому зловредная личность из того разряда процветающих у нас дураков, которые поднаторели нести всякую чушь собачью с глубокомысленным видом. Кувшин приобрел неожиданную резкость и определенность в суждениях — да, он знал, что и почем продается, и доставалось ему на орехи нередко. Он завоевал право на способ и форму своих суждений. За Кувшином стояли две улицы прекрасных двухэтажных до­мов на одну семью, с газом, водой, теплыми туалетами и хозяйственными постройками во дворе, животноводческий комплекс, клуб, магазин, школа, больница, детский сад, гараж и мастерская… Никто столько не построил, сколько он. Другие председатели преимущественно ломали, наивно полагая, что снос с лица земли — важнейший элемент созидания. Впрочем, Кувшину нечего было ломать, за него поработали предшественники. У него был один выход — строить…

Не мог не заметить Панюшкин, как Кувшин сильно постарел. Игнат замечал, что иная особа нет-нет, да и посмотрит на него в метро или на улице не без интереса, а Кувшин — старик. Седой, наполовину лысый, мешки под глазами, желтоватые белки, морщины, обвисшая кожа на скулах, дряхлый второй подбородок. Не мог он рассчитывать на внимание пассажирок к своей особе в столичном метро, но в родных местах его будет помнить не одно поколение, и это факт. Сильно прожил мужик последние двадцать лет, молодец, и зависть к нему шевельнулась у Панюшкина, к тому, что Кувшин успел больше сделать, чем он, и это тоже факт. Панюшкин трудился на громких стройках, слава и внимание всей страны помогала, а какая слава была у колхоза Кувшина, кто его опекал? Таких колхозов только в одном районе штук двадцать. Сцепив зубы, собрав волю в кулак, Кувшин не за славой гонялся, а дело делал. У Панюшкина за спиной тоже кое-что было, но Кувшину пришлось труднее…

— Видишь ли, Панюшкин, я самый настоящий горлохват, хапуга, — сказал Кувшин с болью и обидой — на себя ли, на начальство, на свою судьбу? — Когда задумали сносить неперспективные населенные пункты, председатели колхозов на дыбы встали, а я согласился. Выбью, мол, под это дело деньги и фонды на материалы. А Кицевку и еще пять деревень и не думал сносить. Неперспективные надо поднимать и поднимать. Подсчитал: если снести Кицевку, закрыть там ферму, то колхоз на одной перевозке навоза больше потеряет, чем обходится содержание деревни. Дураки наши предки были что ли? Центральную усадьбу построил, а деревню не снес. Обманул? Обманул. Строгач дали, хотели выгнать. Заговорили о специализации, о комплексах, пока мужики в районе затылки чесали, обмозговывая да прикидывая, — у меня уже стены под откормочный стояли. Опять Кувшин сукин сын, всех обскакал, картину всему району испортил. Если картина сплошь унылая — больше денег и фондов дают. Одно дело с протянутой рукой стоять, а совсем иное — дело делать. Стал я по этой причине как бы враг родному району. Пошли разговоры: на наших телятах Кувшинов деньги лопатой гребет. Хотели отобрать комплекс, сделать его межколхозным. Мы, мол, тоже пахали. Не отдал. Комиссия за комиссией, ревизия за ревизией, фактик к фактику — уголовное дело. И шабашникам много платил, и материалы незаконно приобретал. Но ведь приобретал, не воровал и не ворованное покупал! А вы законно много их мне давали? Короче говоря, разговор со мной напрямик: отдавай комплекс, а дело мы прикроем. Очень хотелось району за наш счет как бы из воздуха получить комплекс. Мол, район построил. «Нет, комплекс я не отдам,- говорю, — лучше судите. Я его не для себя строил, вот за это и судите!» Петушусь, а у самого мурашки по спине бегают: ведь могут посадить. Меня казенным жильем обеспечат, а что будет делать жена с ребятишками? У тебя, к примеру, Игнат, eсть квартира, она твоя, а я живу в доме, который мой до тех пор, пока я председатель. Сам ведь такой порядок установил. Родительский дом в Кицевке я сразу снес — чтоб не тыкали меня в него носом. Не судили, а строгач с последним предупреждением вписали. А через два года — орден. Обком партии настоял. Почему? Звонит председатель облисполкома: «Кувшинов, нужно полторы сотни бычков такой-то упитанности. Больше взять негде. Ты понимаешь, это указание мы не можем не выполнить». Хорошо, соглашаюсь, только я потеряю на потере привеса столько-то тысяч рублей. Помогите мне их возместить. Дайте четыре вагона комбикорма. «Два», — отвечает. А я и просил четыре, зная, что выделит два. Упустить свое не имею права. А орден лучше бы мне не давали, опять пересуды, зависть, вражда.

После ордена внимание прессы, показали по телеви­дению нашу центральную усадьбу — пошли письма, со всей страны на работу просятся. Даже один артист изъявил желание поднять нашу культуру.- Кувшинов с улыбкой достал из стола толстую вишневую папку, показал Игнату письма: — Написал нам один деятель, дескать, я — механизатор, жена дояркой в свое время работала, у нас семь сыновей. Обрадовался я, говорю на правлении: люди, ведь семь работников для колхоза получим, дадим коттедж, а? Послали вызов. Встретили их, как космона­втов, с хлебом-солью на рушнике, на красной бархатной подушечке ключи от коттеджа. Как вспомню, спать не могу от стыда! И что ты думаешь? Папа, мама и двое старших пьют по-черному. Колхозники проходу не дают: для кого мы эти дома строили — для пьяни? Сами в избах живем, а ты такие дома им даешь? Мне крыть нечем. И не выселишь — вызов у них есть, пять несовершеннолетних детей, которые, понятное дело, ни в чем не вино­ваты.

Видишь ли, Панюшкин, из города хороший работник в деревню не торопится, ему в городе хорошо — вот чем загвоздка. Есть, конечно, настоящие крестьянские души, которые созданы для жизни в деревне, но таких мало. В основном переманиваем из других областей, из деревень. И опять Кувшинов сукин сын — подрывает сельское хозяйство в других местах. Одно утешение: они здесь работают, а не дурью маются. Вот так-то, Панюшкин.

Ничего не сказал об этом Панюшкин старой матери, поделился лишь тем, что Вениамин не вычеркнул окончательно из своих списков ни его, ни Светлану Павловну. Кандидаты наук нам тоже нужны, сказал председатель. Пришлось взять врача со стороны, брал без особой охоты, и точно: с женой живет как кошка с собакой, фельдшера споил, взялся за ветврача. Ждем Светлану Павловну, так и сказал. Когда больные о ней вспоминают, им от одного этого становится легче. Полюбили наши люди твою жену, Игнат… Мать расцвела после таких слов.

И еще одно сказал Панюшкин. Кувшин спросил:

«Игнат, скажем, с Шурупом яснее ясного. Но с тобой — ­нет. Скажи-ка милость, только честно: тянет тебя к земле, домой или нет?»

« Честно, говоришь? Тянет, Вениамин, да еще как тянет, снится… Но что с того, ты мой расклад знаешь…»

— Ой, беда-то какая,- схлопнула ладони перед собой мать и горестно закачала головой.

Добавить комментарий