Семьдесять седьмая часть

Такие номера буду откалывать: закачаешься! Это дело нехитрое, Ванечка, — произнесла его имя впротяжку, как бы говоря этим: что ты знаешь, дурачок… — Вот доказать хмырям с кладбища, что место куплено законно и что Степан Лапшин в свое время позаботился о семейном упокоении, желал бы полеживать рядом со своей родной матушкой, а потом и с женушкой, а потом и с любимой доченькой… Кстати, когда меня кокнут, похоронишь меня на том месте. Только на тебя и надежда, потому что ты честный и поэтому никогда не предашь. Другие и место на кладбище толкнут… Лады?

   — Дурацкий разговор…

Такие номера буду откалывать: закачаешься! Это дело нехитрое, Ванечка, — произнесла его имя впротяжку, как бы говоря этим: что ты знаешь, дурачок… — Вот доказать хмырям с кладбища, что место куплено законно и что Степан Лапшин в свое время позаботился о семейном упокоении, желал бы полеживать рядом со своей родной матушкой, а потом и с женушкой, а потом и с любимой доченькой… Кстати, когда меня кокнут, похоронишь меня на том месте. Только на тебя и надежда, потому что ты честный и поэтому никогда не предашь. Другие и место на кладбище толкнут… Лады?

   — Дурацкий разговор…

   — Не скажи, Ванечка… Если женщина просит, а? Ты же не откажешь? А сейчас, Ванечка, я попрошу тебя ходить за мной, на один шаг сзади. И руки держи в карманах куртки — никто и сомневаться не станет, что, в случае чего, из двух стволов палить будешь. Только не делай глупое выражение лица — это у тебя от занятия поэзией, милый. Мужчина тоже должен быть загадочен, но лучше — свиреп, зол, бесстрашен, беспощаден, но не глуп!

   Иван Петрович кладбищ не любил — его мозг отказывался признавать смерть и все связанное с нею естественным, представляя роковое событие, предшествующее похоронам, как некую случайность, неприятный эпизод, пусть и непоправимый, но никак не начало вечного покоя. Истоки заблуждения на тот счет, что вечно, а что временно, брали начало в детдомовском, искусственном воспитании, в прививаемой с детства вере в однонаправленное светлое будущее, которое никак не увязывалось с прекращением жизни. Не имел он и представления о родных могилах, о тех, кто дал ему жизнь. Где тот человек, который сунул его в свертке под дверь аптеки — не отсохли у него руки? Какая уж тут любовь к отеческим гробам…

   Поэтому он не понимал чувств людей, приехавших в выходной с цветами и венками на Хохряковское кладбище, решивших посидеть у родных могил, погрустить возле них, посоветоваться с ушедшими, очиститься душой и мыслями — не мертвым нужно, а живым. Умом он еще допускал, что такое возможно, а душой, как-никак чувствительной душой поэта, но воспитанной на безоглядном оптимизме, — нет.

   Как только он выбрался из машины, его оглушили надрывные звуки оркестра — музыканты рвали медь, выкладывались, отрабатывая гонорар, и их старания казались фальшью, если угодно — святотатством и профессиональным лицемерием. Неужели никто из толпы, шевелящейся черным пятном, следовавшей за гробом какого-то, судя по обилию венков, большого начальника, этого не понимал? Жил грешно и умер смешно? И еще — фальшивые цветы, безнравственные в своей яркости, эти безвинные еловые ветки, пахнущие здесь тленом, не хвоей.

   Если бы процессии два-три лозунга, почему-то подумалось Ивану Петровичу, два-три разноцветных воздушных шарика, то ее вполне можно было бы принять за праздничную демонстрацию. Сколько ни приглядывался он к людям, ни у кого на лице не было ни грусти, ни печали, ни скорби, не говоря уж о горе, а угадывалась почему-то служебная дисциплина, выполнение обязанностей, организованность и участие в важном мероприятии. Как нельзя кстати, он различил в толпе Аэроплана Леонидовича — при черно-красной повязке, свидетельствующей о его важной роли в этом событии. Нет, не удивился Иван Петрович, встретив старого знакомца здесь.

   А памятники — камень и металл в самых причудливых сочетаниях, предназначенные для борьбы со временем и вечностью: оказывается, после нас вовсе не потоп?! Соревнование оставшихся в живых или состязание мертвецов? И после смерти — не равенство и не братство? О, как был прав Лев Толстой, запретивший на своей могиле ставить какой-нибудь памятник — холмик и все.

   Варварек, как змейка, умело лавируя в толпе, втиснулась в контору, и, не обращая никакого внимания на отнюдь не радостные возражения присутствующих, решительно внедрилась в пространство нужного кабинета. Иван Петрович едва догнал ее, запыхавшись, остановился позади, как и договаривались. Неприступный начальник, то ли директор кладбища, то ли председатель загробного малого предприятия, одетый соответственно с местом исполнения обязанностей в черную рубаху с множеством молний, расположенных вкривь и вкось, судя по всему, имел обыкновение разговаривать с просителями под углом в сорок пять градусов, а попросту говоря — отворотя морду. Он тоже был из хозяев жизни, правда, в конечном ее значении, от него зависели и мертвые, и живые — власть над ними придавала ему особую вальяжность и как бы  возвышала его над всем миром.

   — Я — Варвара Лапшина, — резко произнесла Варварек, и от ее голоса звякнули стекла в окнах.

   Хозяин жизни и смерти вздрогнул, повернул гладкое и ровное лицо к ней, улыбнулся, предложил стул, взглядом показал на Ивана Петровича: гражданин, быть может, лишний?

   — Мой человек, — объяснила Варварек, брезгливо села на неприглядный, темный от времени стул и заложила ногу за ногу.

    — Есть люди, которые бы откупили ваш участок, — сказал хозяин, не отворачиваясь от посетительницы по причине заинтересованности в важном деле.

   — Не подходит, — ответила Варварек.

Добавить комментарий