Синдром (часть 1)

В углах комнаты полусумрак, серый, неподвижный, то ли застывший, то ли враждебно затаившийся, и Михаилу Солодовнику казалось, что там сырость, мокрая паутина, прилипшая к осклизлой побелке. На самом деле углы были сухими, он сам строил флигель — и основательно, в северном исполнении, как когда-то говорил соседям. По сути, это был второй дом из двух половин, изолированных друг от друга. В одной располагались мастерская и гараж, а в другой была летняя кухня — с печкой под дрова, для отопления зимой, с газовой плитой, на которой Нюрка обычно готовила еду; тут же был кухонный стол, холодильник, неказистый добротный буфет и такой

В углах комнаты полусумрак, серый, неподвижный, то ли застывший, то ли враждебно затаившийся, и Михаилу Солодовнику казалось, что там сырость, мокрая паутина, прилипшая к осклизлой побелке. На самом деле углы были сухими, он сам строил флигель — и основательно, в северном исполнении, как когда-то говорил соседям. По сути, это был второй дом из двух половин, изолированных друг от друга. В одной располагались мастерская и гараж, а в другой была летняя кухня — с печкой под дрова, для отопления зимой, с газовой плитой, на которой Нюрка обычно готовила еду; тут же был кухонный стол, холодильник, неказистый добротный буфет и такой же диван, на котором Михаил любил отсыпаться после дальних рейсов, а теперь лежал третью неделю после выписки из больницы. К кухне примыкало еще одно помещение, оно предназначалось для бани, но руки Михаила, как говорится, до нее не дошли, и там уже много лет была попросту кладовка. Жаль, в свое время не довел до ума, как хорошо было бы сейчас попариться… Полусумрак влажный и тоскливый, за окном каждый день мелкий дождик, слякоть, бесконечная гнилая осень. Каждый день — как год.

Михаил лежал в синем спортивном костюме, в толстых шерстяных носках, укрывался ватным одеялом, поверх него еще и полушубком, от которого пахло машиной, дальними поездками и вообще другой жизнью, но его все равно знобило. Он не столько согревался, сколько покрывался обильным холодным потом. Тoгдa он вставал, открывал дверцу печки и, натолкав в нее поленьев, сушился и грелся веселым красноватым теплом, подставляя ему то грудь, то спину. Возле печки было приятно, тепло напрямую разогревало и разгоняло остывающую кровь, но и тут он блаженствовать не мог. Слишком велик был контраст между теплом, стихией пламени, в котором виделось ему проявление пусть неживой, но все-таки жизни, и тем, что явственно стояло у него за спиной, обдавало затылок ледяным дыханием. К тому же возле огня рождалась острая жалость к себе, чувство бессилия и собственной никчемности — вон дрова были когда-то деревьями, отшумели свое, а идут на пользу.

Нет, у печки он расслаблялся, тело согревалось, а душа начинала саднить, в голову являлись такие мысли, от которых спасением могла быть петля или ружье, висевшее возле двери в несостоявшуюся баню. Легче было где-то посередине, между огнем и сумрачными углами.

К приговору врачей он отнесся спокойно. Приговора, собственно, никакого не было, во всяком случае, не объявили, занесли в историю болезни, но ему они, жалельщики, ничего толком так и не сказали. Вроде бы болезнь была не его, а какого-то дяди. Лежишь в больнице два месяца, тебе становится все хуже и хуже, назначают операцию, а, потом отменяют, и ясно почему — поздно. И состав палаты, в которую его перевели, говорил сам за себя. Обитателей двадцать четвертой палаты вся больница бессердечно и неумело называла чудиками: дескать, эти бедолаги могут уповать лишь на чудо. А чудес не бывает, разве что в сказках или на том свете… Hа обходной лист шансов у чудиков нет, и юмор у них чернее черной ночи. Koгдa их спрашивали больные из других палат о самочувствии, они, и только они во всей больнице, имели веские основания отвечать: «Вскрытие покажет». Выраженьице наверняка принадлежало врачу Ксении Александровне, которую вся больница называла Кассандрой.

В двадцать четвертой он один был ходячим, и когда появлялся на пожарную лестницу покурить, все умолкали, ему уступали лучшее место у батареи. Через неделю в двадцать четвертой Михаилу стало невмоготу, захотелось домой. Нюрка не приезжала дней десять, но не к ней тянуло, не обида толкала, а захотелось в свой Каменный Оскол, на свежий воздух, к родной земле, к людям, которых не называют всех подряд больными. А там, если повезет, дожить до подледного лова на водохранилище… Он подкараулил Кассандру в коридоре и попросился на выписку. Если он здоров, так здоров, а нет, то вряд ли кто поможет. Подведенные брови Кассандры пошли вверх, она захлопала густыми ресницами, потом усмехнулась свысока — у нее, внешне женственной и привлекательной, была дурная привычка считать больных людьми темными, недалекими, вообще второго или даже третьего сорта.

— Эх, мужчины-ы-ы… Слабаки! — закачала она головой.

Это был излюбленный ее прием — подковырнуть человека, взъерошить ему нервы, вздыбить всего. Михаил проверял свой шанс, несмотря на отмену операции, на перевод в двадцать четвертую, все-таки надеялся на него и поэтому снес высокомерие Кассандры. Он хотел по ее поведению выяснить состояние своих дел, и она, должно быть, догадалась, почему он попросился на выписку.

— Посоветуюсь с заведующим, — сказала она отчужденно, словно Михаил Солодовник с этой секунды перестал быть ее подопечным, словно не она старалась все эти муторные недели вытащить его из лап костлявой, словно не она, когда его перевели в двадцать четвертую, продолжала лечить его, хотя палата за нею не числилась.

Не успела обида овладеть Михаилом, как Кассандра вдруг смилостивилась и уже с новым настроением, за одну минуту с третьим или даже с четвертым, с явным расположением к нему, как закадычная подруга рассказала то ли быль, то ли анекдот.

— Случай, Миша, был такой. Пришел здоровяк, как ты, и говорит: у меня в горле рак, дышать мешает. Опухоли нет, явно выраженная ипохондрия, вальты в ссоре друг с другом. Требует мужик операцию. Пожалуйста, сделали все чин чином, только поскольку опухоли нет, изобразили фальшивый шов. «Легче дышать?» — спросили, когда он пришел в себя. «Ой, легко как!» — Кассандра изобразила притворное страдание, закатила глаза под намазанные чем-то прометаллическим веки, вытянула соблазнительные губы, черт ее побери, губы трубочкой. — А он капризным был, изводил персонал требованиями да придирками, нянечки и сестры его ненавидели. И вот нянечка, старая женщина, выведенная из терпения его капризами, в сердцах возьми да ляпни:

«Что ты расстонался здесь? Здоров, как бугай…»

«Как вы смеете, я после такой операции…»

«Какой такой операции? Нет у тебя ничего, царапину сделали и йодом замазали. Да забинтовали понарошку!»

Тот — хвать бинт, пощупал шов, понял, что его обманули, и тут же приступ удушья, посинел. Вот такие, Миша, мужики слабаки!

— Меня вы тоже обманываете? — как можно шутливее спросил Михаил.

— Ох и хитрющий ты, Солодовник! — увернулась от прямого ответа Каccaндpa. — Что с нами, знает он один, — и она с дружеской улыбкой ткнула пальцем в небо. — Что с нами, нам больше всего неизвестно. И вообще, Миша, ты мне нравишься.

И после такого совершенно неожиданного признания, непонятного по смыслу: имела ли она в виду состояние его здоровья, или его как человека, или как мужчину, Кассандра энергично ушла. Ее точеные стройные ноги на высоченных каблуках только замелькали у него перед глазами.

«Если так, то выписывайте и приглашайте в гости!» — по нахалке хотел было крикнуть Михаил. Но не крикнул. У него всегда было так: думал одно, а говорил другое, не противоположное, а несколько иное. Впрочем, когда намеревался сделать что-нибудь, тоже получалось похоже, да не то.

— Миша, собирай вещички, — освоенным тоном закадычной подруги объявила Кассандра на утреннем обходе. — Может, машину из районной больницы подождешь? Все-таки ты не в форме, учти. Мы не выгоняем.

— Ксения Александровна, да я от вас на такси рвану прямо домой.

— Ладно, уматывай хоть на ракете, псих несчастный. Выписку перешлем в Изюм. Если что — возвращайся.

— Нет уж, спасибочки.

— Хм, — от обиды Кассандра высокомерно покосилась на него и ушла.

Дома не стало лучше, напротив, позавчера пошел в сарай за дровами, набрал охапку, хотел подняться, и это было последнее, что он помнил,- его нашла там медсестра Нинка Капустина, привела в чувство нашатырным спиртом, довела до дивана, напоила чаем с лекарствами, наказала строго-настрого лежать и не подниматься. Потом присела на табуретке перед ним, сложила на толстых бедрах красные руки, широкое бабье лицо стало у нее еще шире, перекосилось от внутренней боли, и Нинка расплакалась, начала каяться, что по дурости своей испортила жизнь и ему, и Нюрке, жалобно просила у него прощения за давнюю промашку.

— Еще не умираю, чтоб грехи отпускать, — сказал Михаил. — Прошу тебя: скажи всем, пусть никто не приходит. Тяжело мне…

О Михаиле и Нюрке опять говорил весь Каменный Оскол: мол, она выселила мужа во флигель, боится заразиться, перестала даже готовить еду. Сына дома не было, может, вложил бы он мамаше хорошей бэбы, как выражаются в Каменном Осколе, но учился где-то далеко в техникуме. Нинку спрашивали о них по сто раз на дню, сочувствие охватило односельчан, и во флигеле то и дело были люди. Несли куриные бульоны, пирожки, компоты, мед, рыбу, кто-то забредал и с бутылкой. Когда был здоров, не пил, теперь и подавно, так выпивохи лезли в душу с вопросом: может, Миша, от трезвой жизни у тебя это? А Рупь-пять — такое было прозвище у Нюрки — каждый день прохаживалась в Изюме под ручку с новым хахалем. Вызывающе прохаживалась, должно быть, мстила.

— А мне можно приходить? Еду буду носить, убирать.

Михаил помолчал и разрешил:

— Через день.

Нинка поняла, почему именно через день: если умрет, то хоть на следующий день она обнаружит. И она, прежде чем войти во флигель, всегда заглядывала в окно.

Вчера ее не было, значит, появится сегодня. Вечером он, жарко натопив печку, вьюшку не закрывал, и за ночь комнату выстудило. «Закрыть бы трубу, когда в печке полно углей», — подумалось Михаилу, и эта мысль удивила обыденностью, простотой и легкостью исполнения. Так все надоело, так обрыдло.

Хорошо хоть доброхоты оставили в покое. Многие из них, особенно жалостливые старушки, не столько шли сюда с утешениями, сколько с желанием уйти с новостями. Он всегда чувствовал к себе нездоровое любопытство односельчан — не каждый каменноосколец работал на Крайнем Севере, а он работал, вернулся при деньгах, дом построил, машину купил, с Аней Заднепровской два раза станцевал, а пригласив на третий танец, предложил выйти за него замуж. Молва превратила его деньги в миллион, о нем знал весь Изюмский район. Бродили по Каменному Осколу глухие слухи о его большой любви, но зазноба вышла замуж за другого — и поэтому, мол, он так быстро и женился на Ане 3аднепровской. В этом было много правды. Сейчас, когда прошло столько времени, он, как бы плохо ни поступала по отношению к нему Нюрка, винил во всем себя. После замужества Аню почему-то все стали называть Нюркой. Жизнь у них не удалась, виноват он, из песни слов не выбросишь.

Когда после Севера он вернулся в Каменный Оскол, где у него никого из родных не осталось, первой, в ком он почувствовал что-то родственное и доброе, кому сам казался хорошим, была Аня 3аднепровская. Он старался забыть Наташу, даже влюбился в Аню, чувство это было легкое, свободное и радостное, совсем не похожее на изматывающую тоску, которая несколько лет не отпускала его, особенно после того, как Наташа совершенно неожиданно вышла замуж. Года через полтора легкое и радостное чувство растаяло, а старая рана осталась, разъедала душу, и тогда произошел случай, который, пожалуй, навсегда расколол семейную жизнь.

Он работал водителем на междугородных перевозках, потом таких как он станут называть дальнобойщиками. По неделе или даже две в рейсе, несколько дней отдыха, чтобы отоспаться в постели как все люди, и снова в путь. Однажды он почему-то в дальний рейс не отправился, вернулся домой. Подъехал на своем «Запорожце» — весь дом в огнях, занавески, правда, наглухо. Заглянул в щель между шторами — на столе закуска, магнитофон наяривает так, что стекла дрожат. Сидит eгo Нюрка рядышком, как невеста, с бурильщиком Геннадием Назаровым, весело о чем-то беседуют. Чуть дальше, на диване, — Нинка Капустина в обнимку с другим бурильщиком из нефтеразведки…

— Не помешал? — спросил Михаил у пунцовой Нюрки.

И смахнул магнитофон с тумбочки. Музыка грохнулась, брызнула в разные стороны пластмассой.

Нинка оставила своего бурильщика и все норовила оказаться между Михаилом и Нюркой. Та вначале растерялась, а затем метнулась к детской кроватке и спящего сынишку взяла на руки. Не иначе как, хотела им защититься.

— У Нины день рождения сегодня… Вот и зашли к нам, — объясняла Нюрка бледными, непослушными губами, а ее бурильщик, вмиг протрезвевший бочком, бочком – и к двери.

— Назаров, стой. Не бойся, — остановил его Михаил. — У тебя рубль есть?

— Есть, — с готовностью ответил тот и зашарил по карманам.- Возьми, — и протянул Михаилу несколько скомканных бумажек.

— Мне рубль нужен, — сказал Михаил страшным голосом, сорвал с серванта хрустальную вазу и подставил Геннадию Назарову. — Бросай сюда.

Геннадий затолкал в горлышко вазы бумажку.

— А мелочь?

— Есть,- Геннадий выгреб из кармана пригоршню монет.

— Кидай пятак.

Пока бурильщик возился с мелочью, Михаил желал ему спокойной ночи и обещал при следующей подобной встрече заменить ноги на спички и оторвать то, из чего готовят омлет.

Дверь за гостями закрылась, Нюрка еще крепче прижала к себе ребенка, тот, растревоженный, пискнул и заплакал. Михаил, скрипнув зубами, встряхнул несколько раз вазу, позвякал пятаком и сказал:

— Ну, жена, вот твой и первый заработок. Будем помнить о нем и беречь. Пусть стоит вceгдa на виду.

И поставил вазу на сервант.

Нюрка с воем выскочила из дома; как была в халатике, так и прибежала с ребенком к родителям. На следующий день об этом знал весь Каменный Оскол.

И вскоре ребятишки кричали ей вслед: «Рупь-пять, негде взять, надо заработать!»

Добавить комментарий