Синдром (часть 4)

Колол дрова, казалось ему, не топором, а головой, как дятел — так отзывался в ней каждый удар. Топор гулял в онемевших руках, и силы в ударе не было. Перед искушением раскатать кругляши по углам, вместо них набросать кучу готовых поленьев Михаил устоял. 3акончив работу, принес охапку свежих дров во флигель, с грохотом бросил перед печкой и завалился на диван.

Нахваливая и сочувствуя, Наташа раздевала его, называла мокрым мышонком, помогла заменить рубаху, приговаривая, что воспаление легких никому не нужно, а ему в особенности. В голосе Михаил чувствовал нежность и заботливость, и отзвуки давней и позабытой близости, которая когда-то

Колол дрова, казалось ему, не топором, а головой, как дятел — так отзывался в ней каждый удар. Топор гулял в онемевших руках, и силы в ударе не было. Перед искушением раскатать кругляши по углам, вместо них набросать кучу готовых поленьев Михаил устоял. 3акончив работу, принес охапку свежих дров во флигель, с грохотом бросил перед печкой и завалился на диван.

Нахваливая и сочувствуя, Наташа раздевала его, называла мокрым мышонком, помогла заменить рубаху, приговаривая, что воспаление легких никому не нужно, а ему в особенности. В голосе Михаил чувствовал нежность и заботливость, и отзвуки давней и позабытой близости, которая когда-то объединяла их в счастливые полтора часа, донеслись до него. .

Проснувшись, он увидел возле дивана ванну, на столе горку постельного белья, но Наташи в комнате не было. Под ложечкой шевельнулся комочек страха — неужели она вообще не приезжала, все было во сне или пригрезилась в бреду, который странным образом запомнился? Да нет же, сумка на стуле, зонт на оленьих рогах и под ним вдобавок черный мягкий чемодан с блестящими латунными застежками. Чемодана, кажется, у нее не было, но под ложечкой потеплело.

Вошла Наташа в наброшенном на плечи плаще, принесла пижаму, которую лет десять назад подарил ему брат Нюрки.

— Как спалась? — спросила Наташа. — Без сновидений?

-А мне давно ничего не снится, — ответил Михаил. — Кроме тебя.

— Вот это да, уже комплимент! — воскликнула она и подсела к нему, дотронулась изящными и гибкими пальцами до его подбородка, пошуршала щетиной. – Не стыдно? В гости женщина приехала, а он, бессовестный, самое меньшее неделю не брился. У меня, между прочим, скребок есть, «Жиллетт», козья ножка по-нашему что ли. Для тебя в Швеции покупала, — встала она и наклонилась над сумкой. — И набор запасных головок к ней. Так что придется тебе долго ими бриться…

— Спасибо, — Михаил взял бритву и тронул Наташу за руку.- Очень прошу: только без психологических приемов, врачебных штучек. Знаешь, я хочу, наконец, почувствовать, что ты — Наташа, а не врач. Твои профессиональные приемы меня раздражают, они заслоняют тебя. Пожалуйста, без них.

— Миша, смешной ты человек: что же мне делать, если я врач? И приехала лечить. Да, лечить. Возражаешь или не доверяешь? С точки зрения профессиональной оснований для отвода кандидатуры, уверяю тебя, нет. Если же по другим причинам имеются возражения…

— Перестань, — сказал Михаил. — Не становись в боевую стойку. Усиливать борьбу со своей стороны я не буду.

Он приподнялся, огляделся, поискал спортивный костюм.

— Его стирает Анна Игнатьевна, — сказала Наташа. — Кстати, произошло любопытное знакомство. Тащу помои отсюда, а навстречу солидная дама. В кольцах, перстнях, в серьгах, как манекен из ювелирного, выкатила на меня глаза, руки в боки и грозно спрашивает: «Кто ты такая, почему здесь?» Я ей — робкий книксен, здравствуйте, Анна Игнатьевна, говорю и представляюсь: мол, Татьяна Николаевна Цыбакова, врач из Киева, приехала к больному.

Она так остолбенело смотрела на помои. Чистота, объясняю, первейший залог здоровья — куда прикажете вылить? Минут через пять захожу в дом, а она, сердечная, уже в старом халатике, без украшений, хрусталь из серванта убирала. По ее понятию, врач из Киева, если берет, так берет. В общем, поговорили, твой спортивный костюм уже сушится. Медсестра приволокла чемодан, я не рискнула сразу брать его с собой, оставила в больнице, побаивалась: выгонишь… Вот и все события, пока вы почивали.

«Как ты сейчас напоминаешь барыньку, одну из тех, которые в первую мировую шли в госпитали стирать кальсоны солдатикам. И так они любовались собою при этом», — хотел сказать Михаил, но не сказал и вдруг вспомнил, что Нюрке она назвалась Татьяной.

— А Татьяна — для конспирации? — спросил он. — Увы, по паспорту я Татьяна, — ответила она задумчиво и усмехнулась. — Женщины очень хитрые, Мишенька, и я знала, когда рассказывала про Анну Игнатьевну, обратишь внимание на Татьяну. А промолчал бы, подумала: все равно тебе, как меня зовут. Поднимайся бриться-мыться, вода стынет.

Намыливая лицо, Михаил спросил, а как ему теперь ее называть, и тут же пожалел о вопросе — она укоризненно покачала головой, посмотрела на него так выразительно, что и без слов стало ясно: разве непонятно, что я для тебя Наташа и хочу оставаться Наташей?

— Извини, может, тебе неприятно, только почему ты — Татьяна? — решился еще на один вопрос Михаил. — Понятно, когда женщина меняет фамилию, но имя? Это что-то новое.

— Новое, — ответила она, затем подошла, обняла за шею, прижалась щекой к плечу. — Миша, оставь усы, а? Ты носил когда-нибудь усы?

— Нет,- усмехнулся Михаил и посмотрел на нее искоса.

Она оторвала щеку от плеча, заглянула в лицо, повернула его голову к себе и провела пальцем по пене:

— Вот такие. А я расскажу, как превратилась в Татьяну, хорошо? Тебе они пойдут. Слева ус, справа ус, а посередине самый скус, — она засмеялась. — Учти, мне нравятся усатые мужчины. Оставишь? Ну, хотя бы назло Анне Игнатьевне, а? Только представь себе: кандидат в покойники заводит усы!

Наташа отошла от него и захохотала безудержно и заразительно, естественно захохотала, иначе Михаил мгновенно уловил бы фальшь. А что, подумал он, жизнь прожил, а усов не носил. Надо попробовать.

Почему-то вспомнилось: когда ему было шесть лет, значит, в сорок шестом году, заболел водянкой. Его мучила жажда, он пил и пил воду, разбух, как шар, пальцы стали похожи на толстые мягкие свечи, их разнесло так, что не видно было ногтей. Какая-то тетка в белом халате строго-настрого запретила давать жидкость, посоветовала матери везти в больницу и «выкачивать» воду. Мать не дала «выкачивать» и пить воду не запрещала — Михаил нашел кусок изолированного провода, снял изоляцию, и получилась трубочка; один конец опускал в ведро, которое стояло в старой хате у изголовья кровати, а второй брал в рот и сосал, блаженствуя, тоненькую, холодную и бесконечную струйку. Со слезами на глазах мать приносила свежей воды, не подавая виду, что заметила хитрость. А потом привезла из Изюма высокого старика с бородкой, это был фельдшер Гербель, он оставил матери несколько порошков, но узелок из косынки, в котором лежало полдесятка яиц, не взял. «Дети войны, несчастные, что из них будет дальше?» — задал самому себе вопрос старый фельдшер и на прощанье сунул Михаилу пряник. После порошков Михаил стоял над ведром по часу, может, по два, стоял, сколько было сил, ложился отдохнуть, опять вставал и стоял, стоял, стоял… Через день на руках кожа висела, словно рукава халата, а свисавшие со щек кожаные мешки касались груди. С тех пор осталась у него жадность на холодную свежую воду, много лет мучило уже в сытые времена чувство голода, а еще больше — страх перед ним. И почему, собственно, не завести усы? Может, после и не успеешь. Значит, время отпускать усы. Вообще-то Наташа лихо придумала: в самом деле, Нюрка ждет не дождется, когда отвезут на вскрытие, а он вдруг при усах! Ну и учудил, ну и отчебучил, скажут в Каменном Осколе. Почему бы и нет, черт побери!

Наташа вертелась возле него, подсказывала, какой волосок сбрить, какой подровнять или подстричь, наконец, усы были заведены, и в результате измученное и бледное лицо Михаила взбодрилось, приобрело таинственно шпионистый вид. Во всяком случае, Наташе усы нравились.

Она приготовила ванну. Михаил не торопился раздеваться, ожидал, когда останется один, и время от времени трогал пальцем колючую щеточку под носом, потешая этим Наташу.

— Вы стесняетесь меня? — едко спросила она, угадывая в который уже раз его мысли.

— Не без этого.

— Дурачок, — ласково упрекнула она. — Во-первых, можешь попросту в данном случае не считать меня представительницей другого пола, а во-вторых, мне все равно надо осматривать. Так что заодно и помоемся. Все долой!

Вначале она осматривала, тщательно ощупывая всего, называла шкилетом, просила расслабиться, потому что Михаил стеснялся, а потом спросила, отчего мать умерла. Он путано ответил и встревожился: Наташе не понравился ответ, явно не понравился — на мгновение опустились у нее уголки губ, и тут же она, спохватившись, улыбнулась и подмигнула, мол, все хорошо. А мыла она его, как может только мать мыть ребенка. Опять волна давней нежности и близости дошла до Михаила, Наташа была такой ласковой, словно она прощалась с ним, на этот раз, наверное, навсегда, и ему, не столько от жалости к себе, а к ней, хотелось даже расплакаться. Только теперь он, наконец, осознал, что она его любила, и каково же ей чувствовать виноватой перед ним, быть врачом и оказаться бессильной перед проклятой болезнью. Нет уж, пусть лучше уезжает. Завтра же.

— Ты, кажется, скис? — спросила она, укутывая его простыней и наматывая на голове, как это обычно делают женщины, тюрбан из полотенца. — Пойдем баиньки.

Она накрывала его одеялом, а Михаил поймал ее руку, поцеловал благодарно, прижал к щеке и спросил, глядя ей в глаза:

— Спасибо тебе за все, Наташа. Только скажи мне честно: плохо? Прямо скажи, очень прошу.

— Надеюсь, тебе Ксюша говорила, что только он все знает? — она показала глазами на небо, а сама думала: «Неужели Ксюша ошиблась? Или скрыла, пожалев меня?» — Я не Господь Бог и богиней оказалась никудышной, — вздохнула она. — Одно скажу: работы достаточно, добавлю: положение не катастрофическое. Наследственность, усугубленная военным детством, стрессы, разочарование в жизни, мягко говоря, неудачная семейная жизнь, истощение нервной системы — все привело к ослаблению защитной реакции организма и так далее и тому подобное. Здесь хватит работы не только мне, но и другим специалистам, главным образом другим. Возможно, ты вообще здоров как бык и врачей пугаешь. И.еще скажу: я сдаваться не намерена. А смерти, где-то я читала, для того, чтобы убить человека, нужно победить хотя бы одну женщину. — «Какие глупости несу!», — подумала она.- А пока она победит меня, твои усы, — Наташа с улыбкой потрогала их пальцем, — успеют основательно поседеть.

Столько сказать и ничего не сказать — сделал вывод Михаил. Чем больше человек знает, тем он меньше знает — это тоже любимое выражение Кассандры.

Между тем Наташа прокипятила шприц, достала из чемодана коробки с лекарствами, исполняя в нос какую-то задумчивую мелодию, с хрустом вскрыла ампулу, набрала лекарство и, держа шприц иглой вверх, подошла к Михаилу.

— Что это? — спросил Михаил.

— Глюкоза, — соврала Наташа, не моргнув глазом, потому что он отчетливо видел на упаковке иероглифы.

— Японская, да? Нашей не нашлось?

— Ты прав, она немного япониста. Ладно, давай вену — и без разговоров, — властно потребовала она.

Если бы он знал, как была удивлена сегодня утром Кассандра, когда Наташа показала ей препараты, которые она везла с собой. Они были очень редкими и дорогими, Кассандра воскликнула: «Ты сошла с ума, представляю, как они тебе достались! Не хондрома, а хандрома у него. Прежде всего, он псих несчастный! — Немного подумала и добавила: — Не мне тебя осуждать, Ташка… Только ты и можешь его спасти, но если он хоть капельку любит тебя. Сильнее любви в этом мире, пожалуй, ничего нет».

После внутривенного вливания она заставила Михаила принять несколько разноцветных таблеток, сказала, что теперь он будет спать как убитый, и, сославшись на усталость, ушла в дом.

Анна Игнатьевна ждала, приготовила угощение, но Наташе меньше всего хотелось видеть ее, выслушивать нудные бабьи жалобы на мужа. На хозяйкином лице было написано, что она припасла их предостаточно, ведь надо же оправдаться как-то перед чужим человеком, да еще столичной докторшей. Наверняка Анна Игнатьевна вспомнила бы и его первую любовь, может, проклинала бы неведомую соперницу, которую Михаил так и не смог — не смог ли? — разлюбить, а она сидела бы напротив, выслушивая нелестные слова в свой адрес, возникла бы пикантная ситуация. И промолчать было бы нельзя, со временем она все равно бы дозналась, что докторша и соперница — одно и то же лицо. Зачем давать лишний повод? Но и последней идиоткой надо быть, чтобы такой бабе сказать: мол, знаете, а я та самая… Устроит грандиозный скандал, можно лишь догадываться, как она соперницу ненавидит, а тут сама объявилась. И хоть мне он не нужен, а чужого не замай — все будет опошлено, станет поводом для большой банальной сплетни.

Она сказала хозяйке, что сегодня очень устала, и легла спать в его комнате. Не спалось. События дня, напряжение, во власти которого она находилась с самого утра, не отпускали ее, а снотворное вообще не принимала, разве что отвар травки, и то в исключительном случае. Если до часу ночи не усну, решила она, придется что-нибудь глотать.

Вообще она отвратительно спала в чужих домах, в гостиницах и даже в санатории на Южном берегу Крыма, куда она ездила лет пятнадцать подряд, жила в одной и той же комнате. Путевка туда и сейчас на всякий случай лежала в сумочке. Попросту боялась, прислушивалась к ночным шорохам, к шагам, особенно после празднования Женского дня на четвертом курсе, когда ее с несколькими однокурсницами пригласил на дачу доцент Алик. Толстушку Валю, с которой она жила в одной комнате и которая оберегала ее от бесчисленных воздыхателей, не пригласил. Она отговаривала ее, напоминала о Михаиле, хотела без приглашения поехать к Алику, которого презирала и ненавидела всегда. Она была некрасивой и, видимо, потому мудрой, как змея. Недаром институтские юмористы неизменно рисовали змею в медицинской эмблеме с Валиным лицом.

На даче было превосходно — день был солнечный и мягкий, они катались на лыжах, жарили в лесу шашлык и пили какое-то необыкновенное вино. Вернувшись на дачу, жарили в камине на вертеле цыплят и продолжали пить, танцевали, но, так как вино кончилось, перешли на коньяк и водку.

Алик, собственно, не такой уж Алик, а Альберт Геннадьевич, которому было тридцать шесть, ни на шаг не отходил от нее и, надо признаться, немного ей нравился, выглядел он юношей, был остроумен, щедр. «Какая вы пара!» — завистливо шептали ей девчонки на даче. Назойливо шептали, полагая, что ей слышать это приятно.

Когда все разбрелись по огромной даче, устраиваясь на ночлег, и они остались вдвоем, Алик, разгребая угли в камине, чтобы те, быстрее погасли, сказал: «Наташа, ты мне очень нравишься. Ты королева нашего института». Она попросила отвезти ее в общежитие, хотя бы на остановку электрички. У него была своя машина, но Алик наотрез отказался, ссылаясь на то, что за руль садится только трезвым. До электрички было километров двенадцать… Она решила ночь провести в кресле перед камином. Алик не отходил, хотя она его гнала прочь, затем опустился на колени, целовал руки, клялся в вечной любви, просил стать его женой. И странно, ей льстило, что такой мужчина стоит перед нею на коленях, к тому же это было первое предложение в ее жизни. Он почувствовал это, поднял ее на руки, взбежал на второй этаж, опустил на кровать. Изловчившись, она столкнула его на пол, — обиженный, поднялся, сказал: «А ты знаешь, если студент живет со студенткой, то он — развратный тип, если доцент — он жизнелюб, а если профессор — он шалун?» Она вытолкала его из комнаты, закрыла дверь на ключ, вставив для верности в ручку ножку стула.

Она не знала о существовании второй двери, закрытой ковром. Ночью она проснулась оттого, что Алик целовал ее. Сопротивлялась, как могла, час или два, в конце концов, она устала, стала царапать ему лицо. Она видела черную струйку крови на его щеке, а он ее за это поцеловал… Она грозилась закричать, но не закричала, все-таки он привлекал чем-то, может быть, нравилось его сильное тело, виной было извечное девчоночье любопытство, возможно, сыграло, роль и желание как-то отомстить Михаилу, которого она так умоляла не уезжать. Может быть, был момент, когда все это сложилось вместе, и очередная атака Алика достигла цели.

Наутро, когда все осознала, кусала себе руки.

Выбрав момент, убежала с дачи, добралась до электрички, пришла в общежитие, и Валя сразу догадалась о случившемся. Вслед за нею примчался перепуганный Алик.

«Мы только что из милиции, — огорошила его Валя. — Наверно, уже поехали к тебе на дачу».

«Наташа, это — правда? Но я же тебя люблю!» — в этот раз он объяснялся ей в любви со страху.

«Правда», — наслаждалась Валя.

«В таком случае я сам пойду в милицию, и все объясню!» — воскликнул он, однако не уходил и не смел приблизиться к Наташе, которая стояла у окна и тупо смотрела на грязный и голый сквер перед общежитием.

«Иди, так тебе с такой рожей и поверят», — Валя прямо-таки добивала его, уничтожала, растаптывала безжалостно, мстя за Михаила.

«Тогда я пошел», — напомнил он о себе Наташе и вновь не уходил некоторое время, а потом она почувствовала, что он уже у двери, и вернула его.

«Эх ты, боевая подруга», — бросила Валя и грохнула дверью.

Выбрала самый удачный момент для особо приятных воспоминаний, подумала Наташа и от досады перевернулась на другой бок. Пружины в глубине матраца недовольно проворчали, она крепко, до мерцания в глазах зажмурилась, отгоняя от себя навязчивые видения. И постаралась вызвать в памяти берег Оскола, их палатку, костер под огромным, бездонным и звездным небом, теплое и сильное плечо Михаила, возле которого не были страшны ни густая темень, окружавшая их, ни жуткие крики ночных птиц, кричавших друг другу через речку. И себя юную, счастливую, обожаемую всеми… Сколько всего было, а костры на берегу Оскола так и остались самым щемящим воспоминанием. Возможно, со временем она их приукрасила, кое-что добавила, но любила о них вспоминать, и вспоминались они ей все чаще и все желанней. Должно быть, это возрастное: как в юности мы мечтаем, так и в зрелые годы любим вспоминать самое хорошее. Воспоминания — те же мечты, только обращенные вспять.

«Его лечить надо! — закричало все внутри у нее, прорвалось все-таки, как она ни старалась отвлечься. Причем немедленно, пока не поздно. А может, поздно? Неужели Ксюша ошиблась или она все знала, но скрыла от меня, надеясь, что я не приеду в Харьков, а тем более — в Каменный Оскол? Тогда зачем она меня разыскивала, в самом деле, не для того же, чтобы ввести меня в заблуждение. А если…»

Страшная догадка обожгла Наташу. Ведь у Ксении на втором курсе был с Аликом роман, она еще утром, как бы невзначай, поинтересовалась, где он сейчас! Значит, через столько лет решила так изощренно отомстить? Участие, заботливость, хлопоты — все ложь, маскировка? Мол, ты меня заставила тогда помучиться, а теперь пострадай и ты, взгляни, до чего ты доводишь людей. Можно допустить, что она отомстила мне, но Михаил при чем? От своих слов может легко отказаться, но есть же история болезни, и если что-нибудь там не так, то это же преступление? Нет, в истории все наверняка правильно, анализам соответствует лечение, и никакая комиссия не усмотрит умысла. Нет, она не могла иметь никакого умысла — это было бы просто невероятно. Михаил учился в институте всего месяц — и она узнала его через столько лет? Так что же руководило Кассандрой, когда она звонила мне? Наверно, вспомнила Алика, решила сообщить неприятную новость, но никак не ожидала, что я по-дружески открою перед нею душу, покаюсь? А тем более — вызовусь приехать… Почему же я не заехала к ним в отделение, не изучила историю болезни? Ксения ведь утром спросила: «Историю будешь смотреть?» Стало быть, там все правильно… Ох, уж это наше пренебрежительное отношение к бумагам. Даже здесь на выписку мельком взглянула, по-профессорски отмахнулась — ерунда какая-то. О факте наследственности Ксения не упоминала, однако, судя по всему, она учитывала его. Нет, она добросовестно лечила.

Наташа поняла, что ей не уснуть, пока она досконально не изучит здешнюю историю болезни, особенно выписку, в которой, помнится, есть результаты анализов в областной больнице. В халате и тапочках, стараясь не наткнуться на что-либо в темноте и не побеспокоить хозяйку, вышла в сени, долго, казалось, вечность, искала ключ в скважине входной двери, неслышно повернула его и направилась к флигелю. Михаил должен был спать, больше всего она боялась, что он заперся изнутри, и тогда придется под каким-нибудь предлогом будить его, незаметно взять историю болезни. Дверь была открыта, а где лежала пухлая книжка, Наташа помнила и, не включая свет, взяла ее и вернулась в дом. Когда шла от флигеля, в хозяйкином окне, кажется, шевельнулась занавеска.

Утро выдалось ясным и сухим. Вернулось солнце, не летнее, но достаточно теплое. И было тихо-тихо. Под пожелтевшими яблонями лежали круги из яблок, большей частью тронутых гнилью, и осыпавшихся, жестких листьев. В природе был миг равновесия между летом и осенью, работой и отдыхом, и в такие дни Наташу, впрочем, не только ее, охватывала щемящая грусть о слишком быстром лете, которое всегда короче зимы. Именно в такие дни с каждым годом все явственнее овладевало ощущение своего возраста, поэтому она и убегала осенью в Крым продлевать лето, а возвращалась в Киев глубокой осенью, сразу в предзимье. И тоски по лету не было, оно уже отдалилось и, самое главное, не расставалось с тобой, а уже шло через зиму и весну к тебе. Миг прощания — вот откуда грусть…

Михаил выглядел лучше, до румянца и бодрости было далеко, но в глазах поубавилось отрешенности, и она обрадовалась тому, что он ее ждал. Женщина абсолютно точно чувствует, ждали ее или нет. Когда она вошла, он даже поднялся с дивана, был в спортивном костюме, толстых шерстяных носках. И выбрит.

— Меня Нюрка окружила теплом и заботой, — сообщил он. — Завтрак принесла, костюм выгладила.

— Вот видишь, — начала она и не продолжила мысль, потому что «вот видишь» ничего не значило и значить не могло.

— Как вы там? — спросил и он неопределенно.

— Нормально, — ответила она и поняла, что начинается какой-то дурацкий разговор, и подумала с терпкой, холодно-колючей болью: «Он же решительно всё чувствует! А я должна играть роль спасительницы, утешительницы, какой-то блудной возлюбленной. Теперь не только вся его судьба, но и сама его жизнь будет на моей совести. Ксения учитывала фактор наследственности, и он, вероятнее всего, решающий. У него все еще здоровый организм, поэтому картина была смазанной и непонятной. Не Ксения же меня толкала сюда, я сама, сама… Донкихот в юбке».

— У вас все-таки что-то произошло. Поругались? — добивался своего Михаил, по тону же чувствовалось, насколько неважно для него, ссорились они с Анной Игнатьевной или нет.

— Все в пределах нормы, даже более того, — взбодрилась Наташа, расправила плечи, встряхнула волосами, откинув немного назад красивую голову, и улыбнулась – она решила бороться за него до конца, так велел профессиональный долг, и обязывало прошлое, связывающее их, за которое, оказывается, надо платить.

И она предложила после завтрака прогуляться на берег Оскола.

Они пошли не селом, а через притихший сосновый лес. В редких и могучих соснах было просторно и сухо, стоял покой, нарушаемый лишь далекими голосами грибников. Михаил молчал, на его лице отражалось все, что творилось в душе – он любовался старыми соснами, вспоминая, быть может, детство, проведенное здесь. Он не дышал, а пил густой осенний воздух, затем улыбка сменялась еле заметной гримасой боли и сожаления. Ей хорошо была знакома эта улыбка-гримаса у очень больных людей, они перед концом смотрят на мир по-своему.

— Красиво здесь, — Наташа пыталась отвлечь Михаила от грустных мыслей.

— Да, — согласился он.- Там, — он махнул рукой вправо, — недалеко отсюда, очень много белых грибов. В горельнике — маслят пропасть. А под ногами у нас желтушки. Зеленушки — по-книжному.

Он свернул немного в сторону, наклонился над еле приметным бугорком хвои, нашел там гриб с большой желтоватой шляпкой, отряхнул от иголок и земли, протянул ей.

— Как леший,- улыбнулась она не без изумления. — Наклонился, — пожалуйста, гриб. Как в сказке…

Она льстила, он, чувствуя это, посмотрел на нее понимающе, ох как понимающе, и плотно сжал губы.

То место, на котором стояла палатка, убило Наташу своей заурядностью,- окраина леса, неровный, бугристый берег, круто обрывающийся к реке, несколько старых дуплистых тополей с грубой корой, ободранной тракторами или машинами. Песчаной косы, на которой они тогда загорали, не существовало — по руслу реки стремительно мчалась вода в рыжих шапках пены. Ничто не напоминало здесь то, что было когда-то, а потом столько раз возникало в ее воображении как удивительно красивое, трогательнопоэтическое место. Все проходит, все изменяется, а самое главное — становимся мы другими.

— Сбрасывают воду на плотине. Шли дожди, поднялся уровень, — объяснил Михаил, откуда взялось столько пены. — Может, разведем костер?

— Нет, нет, нет,- запротестовала Наташа, боясь, что и те давние костры навсегда заслонят дымящиеся и шипящие коряги.

— А я бы развел костер. Сколько раз приходил сюда, но так ни разу и не развел огня. А хотелось, — Михаил помолчал, глядя на холодную стремительную воду, и признался: — Если бы, развести какой-нибудь громадный костер, в котором можно было бы сжечь многое. О, какой костер развел бы я!

Наташе от его слов стало зябко, она втянула голову в плащ, поглубже засунула руки в карманы. Он готов сжечь весь мир в своем костре, впрочем, нет ничего удивительного — очень больные люди, чувствуя свою ущербность, почему-то хотят сделать и другим больно. Не надо было приходить сюда, расслабилась, размечталась, разнежилась, а тут пустынно, ничего прежнего нет, и оно никогда не вернется. Тысячу раз смыла вода прежние следы, все кануло в небытие, до прошлого не дотянуться, а теперь и, вспомнить будет страшно — заслонят всё три дуплистых тополя, грязная пена, мрачный Михаил, готовый развести большой, мстительный по существу, костер.

Когда они вернулись, Наташа напоила Михаила крепким кофе, велела ему ложиться на диван, а сама стала кипятить шприц. После прогулки лицо у Михаила чуть-чуть просветлело, хотя оно по-прежнему было осунувшимся, бледным, и в глазах поубавилось отрешенности. Она не без умысла ходила с ним на речку, уводила его в прошлое, к началу — у него должен был проснуться интерес к тому, как она прожила эти годы. Она ждала его вопросов, и, если он их задаст, тогда можно побороться, будет надежда, что он выкарабкается. Его как личность можно будет склеить. Она молчала, ждала.

— Ты обещала рассказать, почему изменила имя, — наконец-то услышала вопрос.

— Обещала, — кивнула она, раскладывая перед ним на стуле все необходимое. — Расскажешь?

— Не сейчас, — уклонилась Наташа.- У меня руки будут дрожать, а у тебя отвратительные вены. Вчера еле нашла. Вот всё сделаю и начну каяться. Тебе хочется, чтобы я каялась, да?

— Каяться не надо.

— Вот мы и обиделись, — усмехнулась она. — Давай-ка лучше руку.

Прикусив губу, Наташа нашла иголкой вену, медленно ввела лекарство, поглядывая в зрачки Михаила. Ловко отдернула шприц и тут же закрыла ранку ватой, смоченной в спирте.

— Не больно?

— Нет. Напротив, я бы сказал, что даже приятно. Только уколы приятными никогда не бывают. Помнишь, когда я разрезал ногу стеклом? — Михаил дотронулся пальцами до ее волос, погладил их.

Наташа умоляюще посмотрела на него, закрыла глаза, и слезы заблестели на ресницах. Михаил привстал, обнял ее, нашел губами щеку, и тут Наташа не сдержалась, уткнулась лицом в его грудь и расплакалась. Михаил растерялся — она при нем никогда раньше не плакала. Он бормотал обычные в таких случаях утешения, вспомнил, что женщинам бывает легче после слез, и, вместо того, чтобы успокаивать ее, предлагал поплакать еще. Она всегда была сильной и оттого казалась равнодушной к нему, более того, он давно для себя решил, что она никогда не любила его, иначе не вышла бы замуж за другого, а тут вдруг такие слезы. И кому она упала на грудь? Он гладил ее волосы, и что-то новое просыпалось в нем, новое по отношению к Наташе на самом деле это было извечное стремление мужчины защитить от всех невзгод и опасностей более слабое существо, стремление, которое обостряет любовь. И тут на него обрушился ливень поцелуев — Наташа исступленно целовала его губы, щеки, глаза, лоб, потом отвела голову назад, смотрела на него долго и изучающе, прикоснулась губами к его давно уже седеющим вискам, молча попросила прощения за всё.

Добавить комментарий