Сто двадцать девятая часть

Оно, конечно, разве у нас жизнь? Борьба. Революция, гражданская с тридцатью тремя самыми демократическими и самыми народными властями, религия — опиум, валяй церкви, пролетария — соединяйся, а трудящего землероба в класс, который под корень, комбед сверху, чтоб всем нечего было терять, кроме собственных цепей. Ой, долго же ими бренчали, все теряли и никак не удавалось потерять: ни в раскрестьянизацию, которая до сих пор зовется коллективизацией, ни в тридцать третьем, спасибо товарищу Сталину и верному его соратнику товарищу Кагановичу, селами вымирали, а цепи так и не потеряли. Как же, такой дорогой подарок от родного и любимого. В тридцать седьмом он

Оно, конечно, разве у нас жизнь? Борьба. Революция, гражданская с тридцатью тремя самыми демократическими и самыми народными властями, религия — опиум, валяй церкви, пролетария — соединяйся, а трудящего землероба в класс, который под корень, комбед сверху, чтоб всем нечего было терять, кроме собственных цепей. Ой, долго же ими бренчали, все теряли и никак не удавалось потерять: ни в раскрестьянизацию, которая до сих пор зовется коллективизацией, ни в тридцать третьем, спасибо товарищу Сталину и верному его соратнику товарищу Кагановичу, селами вымирали, а цепи так и не потеряли. Как же, такой дорогой подарок от родного и любимого. В тридцать седьмом он их перековал разве что на карающий меч, врагов народа выдумал. А там война проклятущая, что осталось от родного и любимого, так немец выбил, вывез, выжег. После войны жизнь рассчастливая в землянках, на коровах пахали и на бабах, опять голод, а как же — трофеев пол-Европы, их же кормить надо. Они же не привычные к голоду, как свой народ, который перетерпит от любой власти, пусть и работает за палочку. За нее, палочку, аж до Хруща, этот жизни чуть-чуть дал, а потом коров отобрал, огороды обрезал, а тракторы колхозами выкупайте, чтоб сами богатыми были. Довел бы до голодовки, ох, довел бы, да скинули. Ну, бровастый давай себе медали да ордена цеплять. Да ордена такие, как сковородки, на полпуза, грудь даже, говорят, для них ему расширяли. Брехали, наверно, ну а село — оно совсем неперспективное стало, все еще солдатки под соломенными крышами перебиваются. Тут и счастье нам подвалило — мирный атом, такой смирный, что жить с ним рядом невозможно. Тут уж действительно появились неперспективные села, да что там села, и города тоже. Все в них бросай и уезжай. А за что ж мы боролись и боремся, за что глотки друг другу перегрызаем, а? Молодых-то за что, за грехи наши? За что Женьке? Она ж с чернобыльским загаром, у нее, кто знает, может, четвероногое дитя родится, наподобие того восьминогого лоша, жеребенка то есть? Раньше замуж выходили и в тринадцать-четырнадцать и таких козаков рожали — ойо-ёой! Тут девка как гренадер, паспорт получила, а эта, эта сучище Ширежопкина, культурное слово для них откопала — растление… Ну и я для тебя кой чего откопала, еще посмотрим, чья возьмет! Посмотрим…

   Мокрина Ивановна в сильном ненастроении вошла в избу, подаренную им дедом Туда-и-Обратно (не проданную за сто рублей, зачем напраслину на себя возводил?), как пострадавшим от мирного атома. Женька сидела на кровати и смотрела телевизор. Ну и нервы у молодежи: его суженого завтра судить будут, причем, за любовь к ней, а она ноги растопырила, рот раскрыла и стишки слушает.

   И тут что-то насторожило Мокрину Ивановну. Голос знакомый послышался. Давным-давно его не слышала, а помнила. Старый черно-белый телевизор, купленный на толкучке по дешевке, показывал плохо, люди в нем ходили с ореолами, как святые, и все же сквозь размывы и помигивания она сразу узнала Сергея Петровича Колоколова, мужа сестры Полины. Никакого сомнения — его голос, его лоб,  изборожденный морщинами, его нос, губы, лицо, глаза и брови, которые он любил насупливать, и губы любил облизывать, когда волновался. Да разве это дядя Сережа, его и косточки, бедного, давно сгнили, ему было бы сейчас под девяносто — это же Ваня!

   — Ваня… Ваня… Ваня… — заспешила она, подбежала к телевизору, боясь, что его больше не покажут, гладила трещащий под ладонью кинескоп и навзрыд плакала.

   — Бабушка, что с тобой, прекрати, ударить может, — спокойно и размеренно подала голос Женька.

   — Жив, Ванюша… Жив… Цэ ж риднесенькый мий племянник!

   — Это поэт Иван Где-то. Так сказали.

   — Якый в биса где-то, — и она опять стала гладить экран. — Иван Сергеевич Колоколов — вот кто он, твой родной дядя.

   — Мой дядя? — наконец-то удивилась Женька и захлопала в ладоши. — У меня дядя — поэт, подумать только!

   — Нашелся…

   Его собеседница, красивая дама, долго нахваливала его стихи, рассуждала о всевозможных нехватках и в быту, и в духовной жизни, а затем спросила, а как бы он ответил на вопрос: чего нам больше всего сегодня не хватает?

   — Многого, ох как много нам не хватает, — улыбнулся Ванюша, помолчал, насупился и продолжал. — Нет идеала. Подлинного идеала, такого, который был бы несомненным, чтобы никому в голову не взбрела мысль проверять его на истинность человеческим опытом. Это должно быть нечто над нашей жизнью, над нами, над всем человечеством — совершенно идеальное, которое невозможно было бы унизить потребностями человека, пусть и самым необходимым.

   — Это идея Бога, — сказала телевизионная дама.

   — Должно быть, вы правы. Или идея вселенской гармонии, мирового разума. Бог, Создатель, Творец — это ряд великих слов… Мы же оказались в ужасном положении. Утверждают: у нас лопнуло царство Хама. А мне кажется, что оно у нас только окрепло. А почему воцарился Хам? От того, что мы отказались от религии, разрушили храмы? Это следствие, не причина. А в чем причина? В мечте. То есть в общем настрое, устремлении.

Добавить комментарий

Http://www.lomonosov-fund.ru/stattyi/index.php/2014-01-27-08-03-37/369-2019-03-13-13-04-13
www.lomonosov-fund.ru