Сто пятьдесят восьмая часть

Ваня же, шельмец, беспокойство взрослых вокруг него понял по-своему и удюрился. «На счастье», — прошептала Полина, подавая тяжеленного Ваню младшей сестре, и в последние секунды, потому что машина завывала совсем рядом, сказала, чтобы она спряталась в огородах и подождала, когда машина уедет, что в авоське письмо дяде Антону, деньги и документы. И чтоб не на своей станции садилась, добиралась до Чернигова пешком.

   Две ночи они ночевали в поле, в старой соломе, благо было лето. В харьковском поезде, когда она уснула, какие-то самодеятельные экспроприаторы умыкнули узел — с документами, с остатками денег, с одеждой и с письмом дяде

Ваня же, шельмец, беспокойство взрослых вокруг него понял по-своему и удюрился. «На счастье», — прошептала Полина, подавая тяжеленного Ваню младшей сестре, и в последние секунды, потому что машина завывала совсем рядом, сказала, чтобы она спряталась в огородах и подождала, когда машина уедет, что в авоське письмо дяде Антону, деньги и документы. И чтоб не на своей станции садилась, добиралась до Чернигова пешком.

   Две ночи они ночевали в поле, в старой соломе, благо было лето. В харьковском поезде, когда она уснула, какие-то самодеятельные экспроприаторы умыкнули узел — с документами, с остатками денег, с одеждой и с письмом дяде Антону. Неужели глаза на лоб не повылазили: в авоське детская одежонка, пеленки! Нет, приватизировали, у цуцыка взяли глаза взаймы — не подбросили даже метрики.

   Зареванная, убитая горем, избегая милиционеров, она разыскала по памяти улицу, дом и квартиру дяди Антона — адрес запомнила, когда в поле под Черниговым разглядывала запечатанный конверт. Дверь комнаты, в которой жил дядя Антон с женой, украшала полоска бумаги с круглой синей печатью. Никто из соседей не говорил, где дядя Антон и тетя Римма, все отнекивались, пожимали плечами, только какая-то толстенная тетка, когда в коридоре никого из соседей не осталось, прошептала страшно: «Уходи отсюда быстрей, не видишь: опечатали!»

   Она побиралась, ночевала в подвалах, на чердаках, наворовала с бельевых веревок одежды себе и Ване, научилась убегать от милиции, прибилась к компании юных уркаганов. Новые друзья советовали сдать годовалого Ваню в приют, а самой наблюдать со стороны, как ему там живется. Мокринка не спешила с приютом: осенью задумала наведаться в родной городишко, может, пока она здесь прячется, в НКВД разобрались и освободили Сергея Петровича и Полину. Только этим планам не суждено было сбыться: Ваня заболел какой-то сыпью, горел огнем, плакал так, что урки из опасений, как бы он не выдал их уютное убежище, вытурили их из подвала на улицу. А она больше всего боялась, что у него оспа и что без врачей он может ослепнуть.

   Она брела по Харькову как во сне, прижимая к себе горячего Ваню. Потом сидела на холодных, облицованных плиткой ступеньках. Потом пошел дождь, Ваня уже не плакал, он лишь сипел. Потом она написала записку — в раздобытом по случаю ранце хранился карандаш и бумага для писем Полине. Фамилию Вани указывать не стала. До больницы дойти не было сил, неподалеку горел над дверью плафон с красным крестом дежурной аптеки. Она уложила Ваню под дверь, нажала звонок и, когда изнутри стали открывать дверь, отбежала за угол. Попетляла в переулках и присела возле какого-то забора, чтобы отдышаться, потому что кто-то, жестокий и беспощадный, больно бил какой-то колотушкой по голове — больше она ничего не помнила, пришла в себя только в больнице.

   Оттуда она месяца через два попала в детский дом, а в аптеку, возле которой оставила Ваню, пришла года через три, когда училась в медучилище. Никто ничего не знал о мальчике, никто даже ничего не слышал — или Ваня умер в ту ночь, или же кто-то тогда его усыновил, и теперь боялись разгласить тайну.

   — Ни в коем случае не говорите ему об этом! — строго-настрого запретила врач, тетка добрая и не без понятия, когда Мокрица Ивановна рассказала ей все. — Если вы расскажете — сердце у него не выдержит. Не искушайте судьбу. От греха подальше, когда окрепнет, вот тогда и расскажете.

   — Мовчаты я умию. Шо-шо, а мовчаты навчилы… — грустно закивала она головой.

   — Ох… Верю вам, надеюсь на вас, — успокаивала себя докторша через силу, потому что без консультации психиатра было видно, чей бабуля клиент.

   Удивляло Мокрину Ивановну то, что за несколько дней такого тяжелого больного навестило всего два человека. Если Ваня известный такой человек, то тут отбоя не должно бы быть от посетителей. Пришла одна девица с букетом от производства, принесла разрозненные листы книжки, называла их версткой и просила подписать. Ваня подписал, а потом она подобралась к нему с вопросом, не будет ли Иван Петрович возражать, если навестит его директор издательства товарищ Крапулентин, который так переживает, так переживает о случившемся, видите же, и книжку вашу молнией пустил…

   — Лялечка, мы с вами друзья? Друзья. Передайте от меня привет товарищу Крапулентину, скажите, что врачи не разрешают мне на темы демократизации разговаривать. Вообще-то, — он замолчал на полминуты, — ему нужен не я, а справка от меня, какой он чуткий и порядочный человек. Справка в виде письма, чтоб в случае чего справку-письмо кому угодно можно было предъявить… Не дам я ему такую справочку. Это ниже даже моего, человека глубоко безнравственного, морального порога. Если дам такую справочку, то тогда останусь совершенно ни с чем. Совсем без порога…

   Он разволновался, глаза затравленно заблестели, лицо опять стало влажным, липким… Мокрина Ивановна решительно отодвинула Лялечку от постели больного и, промокая пот салфеткой, посоветовала посетительнице категорически:

   — Иди, милая, иди…

   Второй посетитель в больнице всех переполошил.

Добавить комментарий