Тепло тау Кита

Солнце заливало слепящим светом веранду, а Сергей Макаров-младший сидел на диване и безуспешно пытался разлепить глаза. Проспал рыбалку, сквозь сонную одурь думал он и ловил ниточку сна, который, казалось, только что мерещился и ускользнул… Вместо него, в который раз, вспомнилась встреча с Василисой, как вчера утром за ним заехал дед, Сергей Макаров-старший, и они отправились на радиотелескоп за Петром Игнатьевичем, а он уже был здесь, на лесном кордоне у Валентины Александровны. За ужином вдруг вспыхнул спор. Потом дед повез Петра Игнатьевича на радиотелескоп, ночью меньше помех, а Сергей лег спать с твердым намерением попасть на утреннюю зорьку. И проспал,

Солнце заливало слепящим светом веранду, а Сергей Макаров-младший сидел на диване и безуспешно пытался разлепить глаза. Проспал рыбалку, сквозь сонную одурь думал он и ловил ниточку сна, который, казалось, только что мерещился и ускользнул… Вместо него, в который раз, вспомнилась встреча с Василисой, как вчера утром за ним заехал дед, Сергей Макаров-старший, и они отправились на радиотелескоп за Петром Игнатьевичем, а он уже был здесь, на лесном кордоне у Валентины Александровны. За ужином вдруг вспыхнул спор. Потом дед повез Петра Игнатьевича на радиотелескоп, ночью меньше помех, а Сергей лег спать с твердым намерением попасть на утреннюю зорьку. И проспал, да еще с такой отключкой, что и сон не вспомнить. А ведь что-то снилось, неприятное и тревожное,- на душе ртутная тяжесть, и весь он, Серега, в липком поту, разбитый, как после жестокого гриппа.

Определившись во времени и пространстве, Сергей, все еще не разлепляя век, несколько раз присел, потянулся, сделал «мельницу» руками, и глаза безболезненно открылись, увидели на столе кувшин с молоком, графин с узваром и кастрюлю под цветным полотенцем, от которой шел знакомый дух вареной кукурузы. Валентина Александровна, в самом деле, как обещала, не спала, если сумела сварить ведерную кастрюлю початков.

На озеро!

Он сбежал с высокого и широкого крыльца, пересек двор и помчался по дорожке в мокрой от росы траве-мураве, мимо могучих верб, к заводи, свободной от рогоза, который бесчисленными штыками взял озеро в кольцо. Возле воды кожу покалывала предосенняя свежесть. Озеро, изогнутая подковой старица Донца, курилось молочными языками тумана, рогозовое войско плакало крупными каплями росы.

У противоположного берега, в лодке, ее очертания едва угадывались, сидел Сергей Васильевич Макаров-старший. Седая голова и седая борода возвышались над льнущими к воде языками тумана, и стояла тишина — было слышно, казалось Сергею, как идет у деда кисть по холсту. Жаль, не видит он себя со стороны — вполне мог написать какой-нибудь языческий пейзаж…

Вода оказалась теплой и ласковой, Сергей хотел подплыть к деду, но раздумал, не стал мешать, перебивать ему настроение, и, поныряв на чистой воде, побежал за удочкой и червями. Выпил, принуждая себя, кружку молока, иначе Валентина Александровна, увидев кувшин нетронутым, сильно расстроится. Захватил с собой пару початков и вернулся к озеру, забрался на упавшую с берега вербу. Широченный ее ствол, опираясь на толстые, подломленные при падении ветви, был в метре от воды — с него два года назад Сергей таскал плотву и поймал первого в жизни большущего леща.

Теперь поплавок лежал на темной неподвижной воде как приклеенный, и Сергей занялся початками, снова вспомнил свою одноклассницу Василису. Позавчера он встретился с нею возле памятника Шевченко. Сергей удивился, с чего это ей вдруг вздумалось назначать свидание в центре Харькова, когда они жили возле тракторного завода, но как только Василиса явилась, все прояснилось. Она пришла в роскошном теннисном костюме, вся белая, как чайка, изящная и красивая. Волосы были перехвачены голубой ленточкой, которая гармонировала с синими полосочками и беечками костюма, на плече небрежно висела сумка в крупной латыни, с торчащей рукоятью ракетки… С первого класса ее дразнили Прекрасной, и вот, перейдя в десятый класс, Василиса стала оправдывать свое детское прозвище. Она не шла, а приближалась к Сергею по аллее, собирая у всех прохожих внимание и восхищение; неожиданно чмокнула в щеку, встряхнула норовисто, по-цыгански черными и длинными волосами, рассмеялась, взяла под руку. Он принес билеты на знаменитый заезжий вокально-инструментальный ансамбль. Василиса просила, дед расстарался и достал, но Сергей не успел заикнуться о них, как его кто-то грубо тряхнул за плечо:

— Серый, подь сюда.

— Руки, — спокойно потребовал Сергей, не поворачиваясь. В этом был особый шик, и он продолжал бы идти с Василисой дальше, если бы не преградили путь два незнакомых парня.

— Человек же просит…

Он извинился перед Василисой, нарочно затягивая время, та презрительно фыркнула на парней и отошла в сторону. Ввязываться в драку с ними, ко всему прочему, в центре города не хотелось. Он повернулся к тому, кто так настойчиво приглашал на короткий разговор. Перед ним стоял бывший одноклассник Борька Козлов.

— А-а, Козел, ты…

— Не Козел, а Борис Евгеньевич, — поправил Козлов, а у самого на скулах суетились желваки. — Воркуете, значит, да?

— Нельзя, что ли?

— Нельзя! — рявкнул Козел и взял Сергея за грудки.

— Руки,- снова потребовал Сергей и понял: потасовки не избежать.

Василиса задружила с Козлом, когда они заканчивали восьмой класс, а потом он куда-то пропал, кажется, поступил в профессионально-техническое училище, и ее симпатии перешли к Сергею.

— Изуродую, если еще раз увижу с Василиской, — Борька кипел, сорочка на груди потрескивала, оторвать его клешню не удавалось, надо было драться, пусть одному против троих, не сдаваться же на милость Козлу…

— Позволь уж нам решать, встречаться или нет, — ответил Сергей и почувствовал: пальцы Борьки разжались, увидел, как он, повернувшись к Василисе, смотрел на нее. Взглянул на Василису и Сергей — она стояла в нескольких шагах от них и вся светилась улыбкой..

— Она думает, что мы лоси, — процедил Борька и прищурил глаза — не-е-ет… Уступаю, Серый. С меня, понимаешь, с меня банка бормотухи. За то, что, когда ты будешь плакать, она будет смеяться. Извини, друг, — он пожал ему руку и, кивнув парням, не оборачиваясь, пошел в глубь сквера.

Теперь легко объяснялся ее поцелуй при встрече: она знала, что Борька с ребятами сзади, и ей захотелось его подразнить. А когда едва не вспыхнула драка, Василиса улыбалась, в ее улыбке не было и капельки тревоги за них. Слова Борьки поразили ее, она испуганно смотрела на Сергея. Что ей стоило сказать им: мальчики, не надо, прекратите… Ведь так обычно поступают девчонки, еще в древние времена их прабабки своим вмешательством прекращали целые войны. А Василисе хотелось турнира, чтобы потом можно было похвастаться перед подругами: из-за меня Сергей Макаров дрался с Борькой Козловым… Борька, конечно, оскорбил ее, но было непонятно, чем был вызван испуг: боялась она, что Сергей не отплатит обидчику, или же устрашилась самой себя? Он не стал выяснять, несколько шагов, которые разделяли их, не преодолел, а как-то непроизвольно кинулся к подошедшему троллейбусу и вскочил в него. Вечером были телефонные звонки: кто-то набирал номер, но молчал.

Наутро объявился дед и, зная о планах Сергея на вечер, сам же билеты доставал, сманивал на поездку к Валентине Александровне.

— Понимаешь, внук, Петр Игнатьевич под Изюмом опять звезды считает, а Валентина Александровна велела без тебя не появляться. Давненько тебя не видела… Не знаю, как и быть… Ты же собрался сегодня, как это, по-вашему, побалдеть, что ли?

Дед произнес все это таким извиняющимся тоном, так растерянно и неуверенно, что можно было и впрямь подумать: не пустит Валентина Александровна его без внука на порог. Сергей рассмеялся: в самом деле, уважаемый, известный художник, старый человек, с жесткой, словно из капроновой лески, бородой, в серо-голубых вельветовых штанах, модных кроссовках, черном кожаном пиджаке, и надо же, такой пассаж, не дед, а красная девица. Вообще он человек деликатности необычайной, сплошная чуткость и доброта.

— Не тушуйся, дед, поедем, — успокоил его Сергей, а сам подумал: как же с билетами, с Василисой – билет ее тоже у него.

— На жертву тебя не обрекаю я? — спросил дед в обычной своей манере, ставя личное местоимение единственного числа непременно в конце предложения.

— Нет,- ответил Сергей и добавил: — Заедем по пути, опущу билеты в почтовый ящик. Не успел вчера отдать.

И они поехали. Дед никогда не лихачил, в пути он кормил глаза простором и красками. У художника, говорил он, глаза должны получать богатую, разнообразную и полноценную пищу. Куда бы он ни спешил, мог остановиться, достать альбом для эскизов, и, гори все вокруг синим пламенем — дед будет рисовать. На этот раз его ничего не поразило, он любовался полями, жирным блеском вспаханного чернозема, едва заметным красноватым налетом на вишневых садах, но до остановки дело не дошло. На две минуты остановились лишь у памятника Репину в Чугуеве — он всегда оставлял на серой гранитной плите букетик цветов, потому что выше Ильи Ефимовича никого из художников не ставил, и приезжать к нему было так же необходимо, как и кормить глаза. Только свидание с Репиным называлась несколько по-иному — сверять масштабы.

После памятника он возбуждался, видимо, ему хотелось сразу же взяться за работу. На выезде из Чугуева, на мосту через Донец, едва не застопорил движение — показывал на луг, который открывался слева, на реку, поблескивающую робко из зарослей вербняка, на курчавый зеленый холм вдали, в который были вкраплены квадратики строений. И кричал, что Репин не стал бы Репиным без этой красоты, а сзади сигналили грузовики — дед забыл о своих обязанностях водителя.

До обсерватории добрались без приключений. Два года назад, после седьмого класса, дед привозил его сюда. Тогда Петр Игнатьевич рассказывал, как устроен радиотелескоп и как действует. Но каким образам целый лес ажурных вибраторов принимает сигналы далеких галактик и метагалактик, как небольшая электронно-вычислительная машина направляет луч гигантской антенны в заданную точку Вселенной — тогда Сергей так и не понял. Осталась это загадкой и деду, хотя он понимающе кивал. В тот раз Сергея рассмешило то, что самыми злейшими врагами радиоастрономов оказались мыши, перегрызающие в земле кабели, и дед, в наивности подчас не уступающий внуку, спросил: а разве нельзя как-то приспособить кошек — ведь они большие доки по части мышей? Сергей хохотал до полнейшего изнеможения. И сейчас в его представлении возникла картина: между сонями серебристых вибраторов, растянувшихся на километры, бродит разномастное полчище котов-астрономов…

Петра Игнатьевича в обсерватории не оказалась, и они поехали к Валентине Александровне — он наверняка отдыхал у нее, потому что днем мешали помехи, и ему приходилось работать по ночам.

На кордоне их ждали. В честь гостей Валентина Александровна устроила обед в беседке, в сущности, в живом шатре из виноградной лозы, увешанной черными кистями с голубоватым налетом.

Ивана Мироновича, мужа хозяйки, давно не стало. Сергей даже смутно не помнил его, но он как бы всегда присутствовал здесь. Многое на кордоне было делом его рук и души: и шатер из могучей лозы — «приедут ребята, будет где посидеть», — вспомнили слова Ивана Мироновича и в этот раз,- и добротный дом, и сад, и липы вдоль дороги, и тысячи деревьев, которые под его присмотром поднялись в здешних лесах. Жизнь его была проста и чиста, как лесной родник, значительна и содержательна, как житие апостола.

Старики вспоминали былое, называли друг друга Сережей, Валей и Петей — так им было легче не принимать во внимание толщу лет, отделявшую их от юности; они плакали и обнимались, и не было в это время на планете роднее людей, нежели они, ветераны второй мировой войны.

Сергей опять, в который раз слушал историю о том, как в мае сорок второго года Ивана Мироновича уберег придорожный терновник. Тогда сомкнулись под Изюмом немецкие клещи, по дороге сновали вражеские мотоциклисты, бесконечно скорбными и пыльными колоннами брели военнопленные, а Иван лежал с простреленной грудью в терновнике, пока не наткнулась на него санинструктор Валя. Потом она шутила: нашла мужа в кустах. Наткнулась случайно, в степной балке прятала бойца Сергея Макарова и политрука Петра Савельева. Везла на бричке в медсанбат, не зная, что тот уже раздавлен танками. В балку спустилась в поисках воды, у раненых жажда, коня напоить… Только спустилась, как наверху, на дороге, появились немецкие танки. На дне балки росла рощица — десяток вязов да кленов, в ней она прятала командиров полтора дня, чудом уберегла от немецких летчиков, охотившихся за красноармейцами, от мотоциклистов, прочесывающих местность. Появились они и перед рощицей, вниз почему-то не спустились — полили пулеметной очередью и укатили. Боец, ныне заслуженный художник, тогда дернулся, Валя подумала самое страшное, а он, бедолага, в беспамятстве и не почувствовал, как пуля впилась в плечо. Бричку в боярышнике немцы не заметили, коня, пасшегося в дальнем конце балки, не тронули, видимо, посчитали уже собственностью Германии — тыловики отловят, поставят на службу фюреру и фатерлянду.

На следующую ночь дорога опустела, Валя запрягла коня, погрузила раненых и, перед тем как пересечь ее, пробралась к терновнику прислушаться и осмотреться — тут-то и донесся до нее тихий-тихий стон. Она уложила полуживого Ивана на бричку, погнала коня к лесу и, найдя глухой заброшенный кордон, выходила всех троих.

Сергей вспоминал эту историю, когда у деда от малейшего волнения начинала мелко-мелко подрагивать кисть левой руки. Он гордился дедом, который майором закончил войну в Праге. К Валентине Александровне в их семье относились как к самому дорогому человеку, пожалуй, как верующие относятся к Богоматери. Она сберегла не только политрука, но и не дала прерваться ниточке жизни, которая тянулась через всю историю Земли к нему, Сергею. И, если бы не она, мир существовал бы без него, само собой разумеется, без деда, без отца, без тети Вали, названной в честь спасительницы, без сестренки, тоже Вали, которая перешла во второй класс, без двоюродных братьев-близнецов. Валентина Александровна не дала свершиться жестокой и непоправимой несправедливости, и, когда Сергей вот в такой приезд на кордон понял, что она свершилась над миллионами и миллионами людей, которые были, но которых никогда не будет, его горю не было предела. Он плакал так, что стали опасаться за его здоровье. С тех пор он не играл с ребятам в войну. Но сколько раз, засыпая, он видел себя летчиком-истребителем, бил, бил, бил из пулеметов и пушек по крестатым стервятникам, которые разваливались в дымящиеся куски, садился в танк и косил мотоциклистов, посылал снаряд за снарядом в «тигры», «пантеры» и «фердинанды», становился гвардейским минометчиком и гвоздил позиции фашистов, поднимался на мостик торпедного катера и мчался в атаку на вражеский крейсер, раскалывал его пополам… Он мстил им за своих сверстников, которых они убили еще тогда, сорок лет назад, за три поколения до его рождения, и будут убивать, убивать и убивать в каждом поколении миллионы и миллионы мальчишек и девчонок, будут убивать, пока не прекратится жизнь на Земле.

Дед не любил живописать войну, считал себя пейзажистом, иногда рисовал портреты, но только тех людей, которые ему нравились. В его мастерской, в углу, где у верующих висят иконы, был портрет юной Валентины Александровны. В военной форме, пилотка засунута под брезентовый ремень, короткие волосы растрепаны, на левом виске нежный, совсем детский зализ, прекрасное лицо в едва заметной пыли или копоти, нижняя губа прикушена, в распахнутых глазах скорбь и страдание, боль от чужой боли, в нежных, по-детски еще припухлых пальцах бинт с пятном крови, засохшей по краям, начало бинта, но понятно, что она стоит перед раненым на коленях, спасает жизнь и жгуче ненавидит войну и смерть. Дед назвал портрет «Мадонна войны», никогда его не выставлял, оригинал подарил Валентине Александровне, а копию повесил в мастерской, и, чтобы он ни писал, она смотрела со святого угла на его работу.

Он принимался за ее портреты много раз, Сергей видел их, дед был с ним в большой дружбе, секретами между собой они делились, но лучше, чем тот, ему так и не удалось написать. Не только потому, что Валентина Александровна все больше старела и становилась другой, тут вступал в действие какой-то закон искусства, тайну которого можно было постичь, но преодолеть его силу — невозможно….

Сергей разделывался с жареными линями, которые к приезду гостей Валентина Александровна наловила вентерями в озере, и посматривал на часы, начиная с полседьмого. Именно до полседьмого Василиса ждала его звонка, в полседьмого вышла из дома, оглянулась вокруг — Сергея нет. Села в троллейбус, и Сергей следил по часам, как она ехала, вышла без десяти семь. И в толпе его нет. Без пяти минут Василиса поднялась на ступеньки, стала возле входа. Попрыгала на одной ножке, высматривая его в толпе желающих попасть на концерт… Только вряд ли она прыгала. Нашла в почтовом ящике билеты и тут же пригласила Зинку Лепесточкину — та знает все ансамбли наперечет, как заядлые болельщики футболистов, и ничем больше не интересуется. Может, пошла с Борькой — протереть основательно запылившиеся с ним отношения, потом выбрать момент и воздать тому должное, а заодно, конечно, досадить и ему, Сергею. «Сереженька, я ждала твоего звонка, ты куда-то пропал, позвонила Боре, думала, что вы, в самом деле, распиваете обещанную бормотуху, и пригласила его. Он ведь хороший мальчик, только напускает на себя…» — отчетливо слышал ее голос, будто и впрямь говорил с Василисой по телефону, и, вместо того, чтобы закрыть уши, зажмурил глаза.

— Что у тебя с глазами, а? — бдительность хозяйки застала его врасплох.

Все повернулись к нему.

— Да это я так, — объяснил он и переложил в свою тарелку огромного линя, который отпугивал всех размерами.

Потом Валентина Александровна вновь всплакнула по Ивану Мироновичу, рассказала о внуках, пожаловалась на нынешнее нездоровье, тут дед и Петр Игнатьевич осыпали ее комплиментами, а она, раскрасневшаяся, приглаживала руками гладко зачесанные волосы, голубовато-седые у корней, и оправдывалась:

— Да ну вас, ребята… Перестала краситься. Как третий раз бабушкой стала, так и прекратила. Куда мне мазюкаться — прабабкой, слышите, прабабкой! — чует мое сердце, старшая внучка сделает.

Дед и Петр Игнатьевич продолжали ненавязчиво похваливать ее, она пригрозила им пальцем:

— Ох, и хитрющие… Все норовят старую бабку смутить… Ох, ребята, неужели мы старые, такие старые, что об этом и подумать страшно? Все наши главные дела позади, а впереди — так, одни недоделки. — И тут она обратилась к Петру Игнатьевичу, переводя разговор в другое русло: — Петя, а ты нам, помнишь, в Праге, в День Победы, обещал связаться с марсианами?! Так как же, Петя, с марсианами-то, а?

Поплавок еле заметным течением — наверное, под берегом били ключи — затащило под вербу, и Сергей, боясь зацепа, отвел его на чистую воду. Клева не было. К дождю что ли? Но туман — к вёдру… Он рассеивался, было хорошо видно, как, дед, пристроив на корме лодки этюдник, продолжал писать… .

А разговор завязался вчера интересный, от Петра Игнатьевича, аккуратненького, прилизанного всегда, Сергей не ожидал ничего подобного.

— Валюша,- Петр Игнатьевич осторожно развел руками, снял очки и стал похож на сонного, протер стекла платком, сложил его пополам, потом еще раз пополам, разгладил, засунул в нагрудный карман безрукавки, поправил его уже в кармане. — Марсиан в наличии не оказалось. Что с того, что обещал…

— Уж прости бабу старую и глупую, но я тебя прямо спрошу: доволен своей работой? Не должностями, не званиями, не по деньгам… Понимаю, наука, ты вот который раз приезжаешь звезды слушать, а радости особой у тебя не видела. Может, не заметила? Только без обиды, Петя, я по-свойски, — Валентина Александровна сдобрила свои наблюдения тарелкой пирожков — поставила ее перед столичным астрономом.

— Понимаю, от нас ждут немедленного контакта с инопланетянами, — улыбнулся он.- Мне тоже раньше казалось: пусть в конце моей жизни, но такой контакт будет установлен. Правда, мои интересы не имеют непосредственного отношения к внеземным цивилизациям. Я занимаюсь теми звездными системами, которые перестали существовать задолго до образования нашего Солнца. Свет и радиоизлучение от них идут миллиарды лет. Короче, царство мертвых волн, невообразимых расстояний — чистая наука.

— На слуху много всяких теорий, догадок, которые будоражат воображение. Но кое-кто считает, что инопланетяне регулярно посещают Землю и даже якобы вмешиваются в нашу жизнь, — не спросил и не утверждал дед, а выбрал нечто среднее между вопросом и утверждением.

— Всем не терпится связаться с братьями по разуму, — язвительно сказал Петр Игнатьевич. — Кое-кому кажется: снизойдет на нас манна небесная, инопланетяне научат жить, за нас решат земные проблемы. Человечеству только и останется, что раскрывать рот да карман пошире. И не унизительно, приготовились к потреблению не импортных, а инопланетных благ. Оно, человечество, не научилось до сих пор в должной мере уважать обычаи, своеобразие, права разных народов, из которых оно-то и состоит, и до чего же смешно предполагать: иной образ жизни, внеземной жизни, придется нам по вкусу. Полнейший абсурд! Допустим, они могли бы нас научить получать дешевую энергию в колоссальных количествах. И что же? Богатые страны стали бы еще богаче, бедные — еще беднее. Чтобы не допустить подобного, могущественным инопланетянам, даже чрезвычайно гуманным, пришлось бы узурпировать власть над человечеством. Как минимум, земляне лишились бы самостоятельности, они бы стали переделывать нас по своему образу и подобию, естественное развитие прекратилось бы…

Очень хочется вступить с ними в контакт. Оттого все неизученное, непонятное и загадочное приписывается им. И тунгусский метеорит, и пульсары, и летающие тарелки, и загадочные фигуры на плато в Андах, и развалины города Баальбек, и крыша индийской Черной пагоды, и многое другое. Древние храмы кажутся похожими на космические ракеты, вообще боги всех религий живут на небе. Всемирный поток упоминается не только в библии, а практически в мифах и преданиях всех народов. Нас терзает загадка Атлантиды. Катаклизм в Солнечной системе, нашей Галактике? А сколько их было, когда менялись полюса, вероятно, и орбита планеты? Была ли Луна на земном небосводе, скажем, всего пятнадцать тысяч лет назад? — Петр Игнатьевич в ответ на дедову тональность то ли утверждал, то ли иронизировал.

— Однако мы самоуверенно считаем, что развиваемся и совершенствуемся, я имею в виду человечество, — Петр Игнатьевич проделал вновь манипуляции с очками и платочком, видимо, это была привычка. — Как много мы не знаем и не умеем… Прогресс налицо, но человечество подчас напоминает важного индюка, который от самомнения и самонадеянности надувается как бы сам из себя… Всякое развитие циклично: от расцвета к упадку, от упадка к расцвету. В самом расцвете неизбежно зреют зерна упадка — таковы законы диалектики. Тот же научно-технический прогресс за определенные блага, берет непомерную плату — ввергает нас в бездну невиданных доселе проблем. Казалось бы, человек на то и человек, чтобы знать те же законы диалектики и делать своевременно поправки в своем поведении. Я отнюдь не мизантроп, но порой мне кажется, что хомо сапиенс, то есть человек разумный, — в целом для человечества аванс, это название еще надо оправдать. И вообще я считаю, сфера разума, так называемая ноосфера, нашей планеты в сильнейшем кризисе. Хомо сапиенс — это еще надо заслужить! Так-то…

Петр Игнатьевич постепенно от иронии снизошел до исповеди, но, к сожалению, богатый опыт преподавания приучил его на доказательство каждой мысли тратить академический час. К тому же он волновался и, зная гораздо больше, чем говорил, пытался сказать самое важное и уводил порой своих слушателей далековато даже от марсиан.

В качестве любопытного примера периодов развития человечества он привел юги из древнеиндуистской космографии. Их четыре, в каждой последующей человек хуже, чем в предыдущей. Минут десять Петр Игнатьевич восхищался математическим оснащением этой периодизации: последняя юга, самая плохая, называемая калиюгой, длится четыреста тридцать две тысячи лет, все же четыре — ровно в десять раз больше, это махаюга, или большая юга. Тысяча махаюг составляют один день Брахмы. В конце каждого дня на небе якобы появляется двенадцать или семь солнц, испепеляют миры, которые затем возрождаются. Современное человечество, так считается, живет в шестом тысячелетии, к сожалению, калиюги, когда людей одолевают пороки и недуги, они истребляют себе подобных и младших своих братьев, распутничают, преступники преуспевают, праведники бедствуют, короче, торжествует злое начало.

— Но это миф, — Петр Игнатьевич обворожительно улыбнулся и развел руками.- Если сжигаются миры после каждого дня Брахмы, то откуда само знание о югах? Из космоса? Нет, геологический возраст Земли никак не согласуется с двадцать восьмой махаюгой, в которой мы якобы живем.

— Петя, есть же закон: из ничего — ничто, а по-нашему: дыма без огня не бывает, — возразил Сергей Васильевич .- Меня Сережка снабжает научной фантастикой, кстати, он большой ее знаток. И вот, сколько бы я ни читал фантастику, ни одному автору, каким бы он поистине фантастическим воображением ни обладал, не удалось оторваться от корней и проблем земной жизни. Пусть они мастерски спрятаны, до неузнаваемости преображены, но если вдуматься, они неизменно наши, земные и человеческие. Дыма без огня не бывает…

— Дед, ты прав по форме, но не по существу, — вмешался в разговор старших Сергей, и Петр Игнатьевич с любопытством повернулся к неожиданному союзнику. — Есть и другой закон, он заключается, казалось бы, в примитивном и банальном вопросе: кому выгодно? Авторам юг надо было как-то оправдать войны, зло, жестокость, мол, те, кто творит все это, вовсе не виноват — в ответе калиюга. Поскольку же калиюга беспросветно огромна, а жизнь коротка, пришлось давать выход из безрадостного состояния. Он — в перевоплощении души индуса в новую телесную оболочку. Чем выше качество соблюдения религиозных предписаний, тем фирменнее оболочка, получше каста, и калиюга кажется не такой уж длинной, даже удобной — достаточно времени для грехов и праведных дел. Зло оправдано, все довольны.

— Молодой человек, браво, — Петр Игнатьевич дружески обнял его за плечо. — Продолжу эту мысль. У буддистов тоже есть периодизация, ее единица — кальпа, равная миллиону лет, четыре кальпы — махакальпа. Есть махакальпы без будд, а есть с буддами. Нынешняя кальпа считается очень счастливой — в ней запланировано появление целой тысячи будд. Правда, появление на Земле каждого будды сопровождается не только дождями из цветов, но и землетрясениями. Предел мечтаний буддиста — стать буддой. И он в результате бесчисленного множества превращений имеет такую возможность. Пожалуйста, для этого ныне открыта тысяча вакансий. Отчасти этим обстоятельством можно объяснить увлечение буддизмом на Западе — вроде бы есть выход, на самом деле — отлучение от жгучих проблем человечества, вдобавок восточная экзотика, ее престижно потреблять.

— Похоже, вы сговорились, — проворчал Сергей Васильевич и сокрушенно покачал головой. — Подловили!

— Э-э, дед, не клади внуку пальцы в рот, — засмеялась Валентина Александровна.

— Что ж, Валюша, так оно и должно быть. Мы хотели оставить им мир гораздо лучше, чем нынешний. И не наша в том вина. Но они лучше нас, а это главное, — ответил дед хозяйке, и та, кивая в такт его словам, вздыхала и складывала тарелки на краю стола.

— Вот именно, — согласился и Петр Игнатьевич. — Извините, но я не закончил свою мысль. Так вот, коротенькая жизнь человека смущала все религии, и его надо было убедить в бессмертии души. И каждый утешался: душа вечна, а человечество бессмертно. Теперь ситуация изменилась. Наш современник, осмысливая вполне возможную вероятность исчезновения рода людского в термоядерной войне, испытывает неслыханную психическую перегрузку. Он в стрессах, как луковица в одежках. А его еще запугивают, разоружают нравственно и духовно, растлевают, поощряя самые низменные инстинкты и побуждения; грабят, не только его, но и потомков, используя природные ресурсы в неслыханных масштабах на бессмысленную гонку вооружений, — так современный капитализм пытается продлить свои дни. К двум чудовищным девизам буржуазии «человек человеку — волк», «после нас — хоть потоп» добавился еще более изуверский: лучше быть мертвыми, чем красными.

— Мгм… — заерзал на стуле Сергей Васильевич.

— Лучшая часть человечества борется, — продолжал Петр Игнатьевич бодро, — вышла на улицы, протестует против безумия. А обыватель рассчитывает прятаться от термоядерного пламени в бронированных и кондиционированных норах, со страху ударился в разгул и разврат — в обществе потребления нет стыда и совести, есть лишь потребление всего и вся. Ему подсовывают актера-ковбоя, его дикие нравы он принимает за силу, способную его защитить и спасти, а то и победить красных. А тот путает планету со съемочной площадкой в Голливуде, где льются не реки крови, а краски. Он преподносит перепуганному обывателю новейшие ракеты и боеголовки, как некогда расхваливал стиральные порошки, и тот на все, ради живота своего, согласен. Мещанство всегда было опорой и резервом буржуазии. Она его лелеяла и уродовала одновременно.

Валентина Александровна и дед стали переглядываться — Петр Игнатьевич витийствовал, от марсиан несколько отвлекся, чем, вероятно, и вызвал у них легкое замешательство.

— Понимаю, я вас утомил,- смутился он, заметив это.

— Петенька, не подумай плохого, у меня молодая цесарка с яблоками, наверно, сгорела, а я, глупая, стеснялась уйти или перебить тебя,- объяснила хозяйка и через минуту вернулась с утятницей, воскликнула: — Ой, ребята, еще как получилась!

— Не сельский фельдшер, а старосветская помещица, — сказал дед.

— Продолжайте, пожалуйста, Петр Игнатьевич, — попросил Сергей, который ожидал, что его дед непременно вступит с ним в спор. Как всякий настоящий художник дед не придерживался расхожих, особенно господствующих, взглядов.

— Так вот, поскольку обыватель способен стоять лишь за свой живот, а в потреблении он ненасытен, он очень жаждет воспользоваться благами космического разума, поживиться на халяву. С неба он ждет и избавителя от своего страха, мессию, а это все равно, что уповать на Бога. Множество ученых изучают окрестности солнечной системы, они — мертвая пустыня. Земля – зеленая кроха во мраке космоса. У землян довольно веские основания чувствовать себя уникальными и одинокими. Несмотря на то, что одни пишут научно-фантастические романы, другие — собираются на научные симпозиумы по проблемам внеземных цивилизаций, а третьи — передают друг другу размноженные на гектографе так называемые факты о летающих тарелках.

— Погоди, Петр Игнатьевич, — прервал его дед.- Прибегаешь к одним черным краскам. Если ты изучаешь давным-давно исчезнувшие миры, практическая польза от них примерно равна нулю, о научном значении не берусь судить, так почему же ты так скептически относишься к этим симпозиумам? Ты не веришь в существование в космосе каких-то разумных миров?

Возможно, дед был уверен, что тут уж его старый друг оказался если не в черной дыре, то, во всяком случае, в неудобном углу. Только он не учел разницы между спорами художников, когда вместо истины на первом плане сплошь и рядом оказывается субъективное ее восприятие, и научными дискуссиями, когда истина должна доказываться несомненными фактами.

— Веришь или не веришь — слова не строго научного обихода, — у Петра Игнатьевича была иная школа, и он легко, играючи, даже с изяществом выходил из уготованного угла. — Черный цвет — бывший белый, в нем были все цвета и оттенки, в том числе и розовый. И цивилизации существуют, причем во множестве. Но, боже, на каком расстоянии от нас! Имеется даже субъективная концепция: природа расположила их в космосе достаточно далеко друг от друга, чтобы исключить войны между ними. Это действительно мрачный взгляд на проблему. Вообще в концепциях и гипотезах в этой области недостатка не наблюдается. Один немецкий ученый, Хорнер, вероятно, пессимист по причине трезвого взгляда на вещи, считает, что среднее время существования технически развитой цивилизации с момента освоения радиоволн — всего шесть с половиной тысяч земных лет. Среднее расстояние между цивилизациями — тысяча световых лет. Иными словами, между ними, опять же в среднем, может произойти всего три контакта со световой скоростью. Тоже мрачноватая картина.

В принципе, мы накануне контакта. Можем принять разумный голос из космоса, ответить ему — вряд ли. Для этого еще предстоит создать соответствующие мощности, а в энергетическом смысле человечество по космическим меркам нищее. Однако оно расходует энергию с расточительностью и пышностью римских императоров. Подсчитано: всего через три тысячи лет, если темпы роста потребления энергии сохранятся, человечество будет расходовать ежесекундно столько, сколько в ту же секунду выделяет Солнце. Через пять тысяч лет нашим потомкам потребуется энергия всего-навсего миллиона Солнц. Это всего лишь расчеты, не более, мы приближаемся к тому уровню потребления энергии, который будет представлять угрозу для жизни на планете.

Но, хорошо, допустим: сегодня мы приняли сигнал и сегодня способны дать ответ. И чем же мы порадуем братьев по разуму? Астрономическим числом войн и жертв хомо сапиенса? Картой планеты, разодранной границами и военными блоками? Ничтожной продолжительностью его жизни? Сонмищем физических и нравственных болячек? Запасами ядерного оружия и средств его доставки?

Разумеется, можно послать портрет Юрия Гагарина, изображение Давида работы Микеланджело или Венеры Милосской, правда, будет сложновато объяснить братьям, почему она безрукая. Можно сообщить им наши идеалы. Поведать о весьма скромных научно-технических достижениях, которые у высокоразвитых братьев наверняка бы вызвали улыбку — примерно такую, как если бы перед нами хвастались бронзовым топором. Могли бы послать им виды нашей прекрасной планеты… Но объективная информация вполне может послужить поводом для агрессии со стороны высокоразвитой цивилизации. С благими, конечно, намерениями — спасти планету и ее обитателей, пока они не уничтожили и ее, и себя. Пустит ли оно в ход свое ядерное оружие, попадет ли в экологическую или энергетическую западню, погубит себя нравственно — какая разница, опасность этих катастроф не уменьшается, а нарастает. Выход один: переключить все ресурсы и силы на приведение в порядок нашей крошечной планеты, сосредоточить разум и возможности на решении общечеловеческих задач, пока не поздно. Для этого, как минимум, надо перемолоть в порошок оружие. Пока оно есть, да еще в руках новоявленных маньяков, у нас не будет единых гуманных идеалов и не будет единой воли. За это бороться и бороться. Человечество накануне контакта, но не готово к нему не столько в техническом, сколько в моральном плане. У каждого нормального человека стыда за дела своих земляков по планете должно быть сейчас гораздо больше, нежели гордости за их достижения. Хомо сапиенсу надо стать действительно человеком разумным, иначе он уничтожит самого себя.

Дед вскинул тяжелую и крупную руку, требуя внимания,- он не соглашался с пессимистическим взглядом Петра Игнатьевича на человека. Он был воспитан на исключительной вере в его добродетели и гений. Дед кипятился, обвиняя Петра Игнатьевича в унижении рода человеческого.

— Я тоже, — это был редкий случай, когда он поставил личное местоимение единственного рода на первое место, — представьте себе, не прочь поживиться плодами космического разума, уж коль такой глупый и неразумный я. Может, по-твоему, к мещанам можно отнести и меня?

Впрочем, дед сказал все-таки дельную мысль, мол, все мы живем не столько по велению инстинкта самосохранения, сколько — из веры в самих себя…

И тут Сергей обратил внимание на Валентину Александровну — она смотрела на них, как может смотреть только мать на распетушившихся детей: добрыми, заранее прощающими глазами смотрела. Прощающими потому, что она никогда не расставалась с надеждой на лучшее в них. И это был уже не взгляд на спорящих за ее столом, а, быть может, на все взбудораженное распрями человечество, которое все, без единого исключения, тоже было ее ребенком. Ведь это ее дети, забыв о том, как она со своим молоком, с любовью и лаской, вливала им в кровь добро, великодушие и справедливость, вздумали идти по самому краешку пропасти. Ей больно и обидно, рвется на части материнское сердце, ее душа кричит, но не слышат те, кому надлежит услышать и понять, словно они родились не от человечьей матери, а от бешеной волчицы. И стынет ее кровь при мысли, что мучения многих миллиардов матерей, неисчислимая тьма их бессонных ночей, океаны слез, выплаканных ими, пока они пестовали человечество, кажутся детям бешеной волчицы пустяком…

Очень жаль, что дед не видел ее такой, — мог бы, наконец, написать новый удачный портрет. Сергей толкнул тихонько дедову ногу, тот, как медведь, долго поворачивался к нему, а Валентина Александровна вышла из тяжкого своего раздумья, спохватилась, вспомнив о липовом меде. Она принесла кувшин и стала лить мед в расписную деревянную миску, тяжелая струя, укладываясь в ней, скрипела.

— Слышите? — спросила она и от радости посветлела. — Будем есть с дыней. Они нынче не сладкие, а с медом — в самый раз. Иван Миронович любил дыню с медом…

— И впрямь ты старосветская помещица! — воскликнул Петр Игнатьевич.

И хотя все млели от удовольствия, она каждому заглянула в глаза, каждого спросила: вкусно, а? И опять Сергей Васильевич и Петр Игнатьевич нахваливали хозяйку.

— А все-таки, Петр Игнатьевич, если не по нашей инициативе вдруг объявится на околоземной орбите огромный межпланетный корабль? — спросил дед.

— Боюсь даже предсказывать последствия. Было бы наивным предполагать, что все наши усилия будут мгновенно переключены на устранение возможной опасности. Разве не пренебрегает в целом человечество угрозой собственного уничтожения? Забыл кое-кто уроки второй мировой войны… Жутко представить жизнь, если бы не наша революция, если бы мы их не сдерживали, не наша сила, твердость и решимость отстаивать свои идеалы. Без нашей революции планета была бы в оспе термояда, воцарился бы фашизм или иная, не менее изуверская система. И это становится все очевиднее.

— Кому как, — пробормотал неопределенно дед.

— Таких страстей наслушалась, на ночь глядя, что я, пожалуй, и не усну, — сказала Валентина Александровна.

— Не калиюга же во всем этом виновата, — сказал Петр Игнатьевич.

— Мне не раз приходилось читать, что ближайшая цивилизация может находиться на расстоянии всего десяти световых лет, — обратился к астроному Сергей.

— Значит, всего десять световых лет? Из вас, молодой человек, вполне может получиться мой коллега — уже есть склонность пренебрегать расстояниями. Десять световых лет!.. До альфы Центавра, ближайшей звезды, совсем мало лететь: четыре года и три месяца со световой скорость. На космических кораблях нашего времени путешествие займет всего какую-нибудь сотню тысяч земных лет. Если бы неандерталец запустил камень со второй космической скоростью, он был бы уже возле альфы Центавра. Звезда тройная, три светила, подобных нашему, жизнь невозможна даже теоретически. Она вероятна в системах эпсилона Эридана и тау Кита. Предпочтение многие отдают последней. Современную ракету должен был запускать, дабы мы имели земное тело возле нее, дедушка хомо сапиенса, скажем, синантроп. Только что он мог рассказать о нас…

Сергей прикинул в уме, сколько сотен тысяч лет назад должен был отправиться корабль до тау Кита, и физически ощутил огромность этого расстояния, по сравнению с которым Земля действительно пылинка, и вспомнил, как часто космонавты в своих репортажах с орбитальной станции с тревогой и любовью называют ее маленькой.

Петр Игнатьевич заторопился на радиотелескоп, поблагодарил хозяйку за старосветский обед. Почему-то между ними не было прежней теплоты, — наверно, у Валентины Александровны разболелась голова, Сергей заметил, как она проглотила какую-то таблетку.

— Да, брат-политрук, сегодня ты меня отравил порядком, — сказал дед, поднимаясь, и пошел к машине.

Астроном растерянно посмотрел ему вслед, повернулся к Валентине Александровне. Та молча собирала посуду.

— Ребята, да что вы в самом-то деле? Я же хожу с этим и живу! — с такой болью и обидой воскликнул он, и Сергею стало его жаль. — Взгляните на озеро, какая над ним заря! Вот она, жизнь…

Заря была великолепной, сочной, озеро казалось расплавленным малиновым металлом. Дед никогда не упускал возможности полюбоваться любым красочным зрелищем, однако даже не повернул в сторону озера голову — замерял уровень масла в двигателе.

— Ты-то при чем, Петенька… — Валентина Александровна прижалась лицом к груди Петра Игнатьевича и, не сдержавшись, всплакнула…

Астроном уехал, а дед за вечерним чаем, который они распивали, спасаясь от комаров, на веранде, говорил в утешение хозяйке о человеке будущего. Дед был уверен, что его назовут homo florens — человек прекрасный, процветающий и благородный, могущественный и добрый. Именно флоренс — потому что с латыни это слово переводится как цветущий, прекрасный и сильный…

Ни единой поклевки!

Солнце, высушив туман, поднялось на выцвелом за лето небе, тень разлапистой вербы косо падала на воду, рассекая ее на темные и светлые лабиринты до самого дна. В глубине лениво двигались рыбы, некоторые из них подплывали к насадке, останавливались, принюхивались что ли к червю, а затем резко уходили прочь. Торчать на дереве не было никакого смысла, тем более что дед стукнул веслом о борт лодки и греб к берегу.

Сергей пошел к ольхе, которая росла на мыске у самого берега, — возле нее оставляла лодку Валентина Александровна. Старая корявая ольха вцепилась красноватыми корнями в мысок, не позволяя озеру размывать его, а коровам, которые любили в жару постоять здесь по брюхо в воде, превратить пятачок земли в месиво. С мыска Сергей принял от деда этюдник, поставил его в тень, чтобы не мешали блики, отойдя на два-три шага, рассматривал работу. Дед написал водяную лилию, раскрывающуюся вместе с восходом солнца. Сергей слышал от него не раз, что она раскрывает лепестки, когда оно восходит, видел даже эскизы в мастерской, которые, как он выражался, впечатление ему не наносили. Здесь же дед передал напряженность, объем и перспективу, момент движения — солнце взошло, кувшинка только-только начала распрямлять сочные белые лепестки, доверчиво и робко обнажая желтые пестикитычинки, своего рода маленькое солнышко… На темноватой, еще ночной воде лежали овальные листья, один лист был старым, кое-где дырявым, он уже пожил свое, а другой — совсем новенький, со свежей лакированной зеленью. В глубине виднелся и второй цветок, он был еще слеп, сила жизни выталкивала его в мир, в котором было далеко до благости и гармонии. Над расцветающей лилией стоял туман, холст дымился и дышал им, хотя его космы, красноватые в лучах еще не раскаленного до бела солнца, были изображены лишь в перспективе. Не миг цветенья, а миг боренья написал дед. Картина рождала тревогу, и, если бы не вчерашний разговор, он не смог бы передать так сильно свое настроение.

— Молодец, поздравляю! — крикнул Сергей.- Сразу маслом, за одно утро — темперамент как у Александра Герасимова в его «Веранде после дождя».

Сергей Васильевич с кормы черпал пригоршнями воду и умывался.

— Дед, слышь, ты — молодчина! — опять крикнул Сергей.

Тот повернулся к нему, с бороды сбегали струйки, взглянул недовольно напряженными, измученными глазами — не доверял похвале, принимал ее за лесть. Потом неспешно вытирал вафельным полотенцем лицо, борода шуршала, а Сергей смотрел на лататье, где цвели лилии, па след в нем, оставленный лодкой. У мыска по воде юрко сновали блестящие черные жучки, и он, наконец, вспомнил свой давешний сон…

На темно-синем ночном небе, как эти водяные жучки, танцевали, резвились какие-то светлые точки. Светлячки-искорки расписывали его затейливыми узорами, и казалось, что оно вот-вот расцветет пышными гроздьями салюта. И вдруг небо покрылось мглой, подул горячий ветер, светлячки пропали, над головой пронеслись вывороченные с корнями деревья и вспыхивали на лету в ставшем беззвучным мире. «Вот и началось», — с тяжкой обреченностью подумал он и хотел побежать кого-то спасти или предупредить…

— Ночью так кричал, звал мать, вскидывался, что, извини, не стал будить на рыбалку, — сказал дед, выходя на сушу.

— Мне снился кошмар. Я его только что вспомнил. Кажется, во сне я видел атаку крылатых ракет, — и он рассказал, как плясали веселые искорки, потом подул знойный ветер, беззвучно неслись над головой деревья и загорались на лету.

Сергей Васильевич выслушал его задумчиво, положил внуку на плечо тяжелую теплую руку и, прижав к себе, успокоил:

— Дерево — символ жизни. Но ты не волнуйся. Сны, как известно, исполняются наоборот… Так ничего и не поймал?

— Совсем не клюет. Смотрит на крючок и не берет.

— Даже рыба понимает… Что ж, пойдем завтракать. Петр Игнатьевич, наверно, уже вернулся.

Дед взял этюдник, и они пошли по теплой траве-мураве.

Шли молча, каждый думал о своем, но об одном и том же.

Перед глазами Сергея плясали увертливые светлячки, мчались беззвучно горящие деревья, и в его душе, скованной ночным кошмаром, сильнее давало о себе знать чувство щемящей любви к миру, в котором он родился, и мужество, а вместе с ним и чувство долга и ответственности за все, что происходит в нем. Пока они шли к дому Валентины Александровны, Сергей, быть может, стал совершенно взрослым человеком и стал лучше, чем прежде. Ему почему-то больше всего хотелось сейчас же позвонить Василисе, понять и простить, потому что она тоже должна непременно его понять и стать лучше. И все люди должны стать лучше, иначе им никогда не стать хомо флоренс…

Первая публикация — «Литературная Россия», 20 апреля 1984

Добавить комментарий