Восемьдесят шестая часть

»

   При нем всегда «шестерили» два-три каких-нибудь алкаша из бомжей, которых он защищал перед участковым старшим лейтенантом Триконем. Не раз Иван Петрович наблюдал, как Лейтенант при появлении у «стены» участкового гаркал во всю охрипшую глотку: «Сми-и-рна! Ррравнение на середину!!!» Затем изображал нечто отдаленно напоминающее строевой шаг, исполняемый одной ногой и костылями, которые он вскидывал горизонтально, как бы «тянул» отсутствующую ногу, и докладывал: «Товарищ старший лейтенант! За время вашего отсутствия на вверенной нам «стене коммунаров» нарушений общественного беспорядка не произошло. Докладывает Лейтенант Будапешт».

   Участковый, включаясь в игру, выслушивал доклад, держа руку не у козырька, а

»

   При нем всегда «шестерили» два-три каких-нибудь алкаша из бомжей, которых он защищал перед участковым старшим лейтенантом Триконем. Не раз Иван Петрович наблюдал, как Лейтенант при появлении у «стены» участкового гаркал во всю охрипшую глотку: «Сми-и-рна! Ррравнение на середину!!!» Затем изображал нечто отдаленно напоминающее строевой шаг, исполняемый одной ногой и костылями, которые он вскидывал горизонтально, как бы «тянул» отсутствующую ногу, и докладывал: «Товарищ старший лейтенант! За время вашего отсутствия на вверенной нам «стене коммунаров» нарушений общественного беспорядка не произошло. Докладывает Лейтенант Будапешт».

   Участковый, включаясь в игру, выслушивал доклад, держа руку не у козырька, а небрежно отставив, точь-в-точь как это делают по праздникам на трибуне мавзолея, и, обводя взглядом алкавшую толпу, изрекал: «Вольно не будет! Куда уж тут вольней…» Его здесь уважали, предлагали взять пиво без очереди, поскольку он при исполнении, навязчиво пытались угостить. Василий Филимонович, явно страдая от жажды, отказывался, промокал платком взмокший от борьбы с собой лоб, а сам присматривал за публикой, которая уважать его уважала, но только до определенных пределов, особенно здешняя, испытывающая к ментам чувства, нисколько не напоминающие братские. «А этот откуда? — спрашивал участковый, кивая мясистым подбородком на какого-нибудь ханурика, норовящего вжаться в толпу, раствориться в ней. — На моем участке такого не значилось». Лейтенант Будапешт вступался за ханурика, убеждая участкового, что это же Сашка Чернов с Чеховского, нынче Кислопердяевского переулка, неужели ты, Вася, подзабыл его? Благороднейший человек… «С лесоповала?» — интересовался участковый. «Вася, ты что задумал: хочешь, чтобы я тебе стучал? — взвивался Лейтенант. — Ты деньги получаешь? Получаешь. Вот и узнавай, откуда он приехал, понял?»

   Однажды Триконь и Лейтенант о чем-то долго говорили, возможно, одноногий выручал кого-то из своих дружков, участковый что-то ему доказывал, потом вдруг раздался вопль: «Как это: между нами, офицерами? Какой ты офицер?!» Возмущенный Лейтенант, играя желваками, запрыгал от него в затхлый закуток, где надиралась его компания.

   — Значит, я, по-твоему, совсем не боевой… — побледневшими, как резиновыми, губами прошептал участковый и пошел от «стены», низко наклонив голову. И вдруг Лейтенант опомнился, скакнул вдогонку за ним несколько раз и закричал: «Прости, старшой, прости…»

   Как ни странно, Иван Петрович именно здесь, а не в клубе литераторов, не на встречах с читателями, которые принимали его радушно, укреплялся в мысли о собственном благополучии, в вере в себя и свою звезду, на фоне, конечно, несчастных алконавтов, за их как бы социальный счет. Им хуже, чем мне — утешение слабое, к тому же он заболевал болями «стены», которые трудно было отнести к разряду легких недомоганий. Для него они были заразными и неизлечимыми до тех пор, пока оставались неизлечимыми в обществе причины, коверкающие судьбы сограждан. Следовательно, навсегда, до деревянного бушлата…

   Тянула ли к себе «стена»? Да, и признавая это, Иван Где-то  оставался по отношению к себе справедливым. Повседневность, жалкая и ничтожная, поистине клоунада брежневского самонаграждения, косыгинского изобилия дефицита и сусловского духовного богатства — Бермудский треугольник! — вызывали отвращение к жизни. Иван не раз, и не два на самом полном серьезе подумывал свести счеты с нею, и свел бы, было бы чем, если бы в критический миг нашелся какой-нибудь достойный способ. Да разве для того он столько лет сопротивлялся оцепенению, страдал и боролся, чтобы шмякнуться кожаным мешком на асфальт перед издательством или своим домом, броситься под автомобиль или поезд, лежать раздавленным, искромсанным, быть жалким и в смерти? Эх, «стена», «стена»…

   Он нырнул в подворотню, чтобы проходными дворами, кратчайшим путем добраться до нее. В одном из темных, обшарпанных тоннелей ему на глаза попалась газета, несколько, правда, затоптанная, по ней прошелся не один десяток человек, но вполне пригодная для исследования: проверить по ней, в каком периоде времени, как сказал бы великий Аэроплан Леонидович, он обретается. Насчет дат, как известно, мастаки врать календари, газеты же на этот счет пока были вне подозрений.

   Иван Петрович поднял влажное, отсыревшее в тоннеле издание, вышел на свет и сразу узнал захлебистый очерк о том, как после катастрофы в Чернобыле в его окрестностях вовсю распевали счастливые соловьи. Из своей эпохи он, несомненно, не выпал, но и радости особой от этого не испытал, скорее разочарование — что и говорить, были времена и получше. Брезгливо, даже не скомкав, хотя ему этого очень хотелось, двумя пальцами он отбросил газету на кучу использованных молочных пакетов. Всегда находятся продажноголосые соловьи, способные воспеть что угодно. И братоубийство, и доносительство на родного отца, и нищету нравственную, духовную и материальную, и вандализм разрушения культуры, и истребление земледельцев, и превращение живой природы в лунный ландшафт.

Добавить комментарий