Восемьдесять третья часть

— Нет, Алексей Максимович, удивляюсь, — сказал Иван, решивший держаться достойно до конца, чтобы ему ни мерещилось — главное в жизни не что, а как, не само явление, а его мера, содержание, качество.

   — И я удивлен, сильно удивлен, Иван Петрович, — с необъяснимым внутренним напряжением произнес классик.

   Возможно, он осуждал его, но только непонятно, за что. Во всяком случае Иван почувствовал, что такое начало неспроста.

   — Чем же именно, позвольте поинтересоваться?

   Классик неожиданно молодо вскинул голову, пригладил усы и усмехнулся, затем сник, опустил голову, обдумывая что-то.

   — Нет, Алексей Максимович, удивляюсь, — сказал Иван, решивший держаться достойно до конца, чтобы ему ни мерещилось — главное в жизни не что, а как, не само явление, а его мера, содержание, качество.

   — И я удивлен, сильно удивлен, Иван Петрович, — с необъяснимым внутренним напряжением произнес классик.

   Возможно, он осуждал его, но только непонятно, за что. Во всяком случае Иван почувствовал, что такое начало неспроста.

   — Чем же именно, позвольте поинтересоваться?

   Классик неожиданно молодо вскинул голову, пригладил усы и усмехнулся, затем сник, опустил голову, обдумывая что-то.

   — О-о, ты не из простых Иванов, — и примял резким ударом ладони шляпу, словно ставя точку на вступлении к разговору. — Заподозрил ты меня в том, что я душил тебя ночью, совсем зря. Нехорошо это: верить, верить, верить, а потом… Подумай сам, Ванюша, прости, что так называю, мог ли я, гуманист как никак, пусть и некрестьянский, к горлу твоему тянуться? Ты же сам только что думал: не что главное в жизни, а как. Так вот, в нашем случае это самое как означает никак. Поверь старику, не было этого. Нечистая сила это…

   — А кто журнал «Фонарик» окурком обзывал?

   — «Фонарик» — окурком? Охо-хо-хо, — классик рассмеялся до кашля, до того, что выступили старческие слезы. — У талантливого человека, Ванюша, и сны небездарные. Сам с собою воюешь, борешься с собственной выдумкой, и так — до самой смерти…

   “Удобный момент выяснить: примерещилось это мне, блажь на меня накатила или же в действительности Алексей Максимович собственной персоной?” — подумал Иван и тут же услышал поощряющее, с улыбкой под усами:

   — Спрашивай, Ванюша…

   — Вы до сих пор боретесь с самим собой, воюете, Алексей Максимович, или как?

   — Ох, хитер Иван Петров! Отборолся и отвоевался давно, — помрачнел классик. — Спрашиваешь, как я полагаю, живой я еще или совсем умер? У нашего брата, литератора, два рождения и две смерти: физические и духовные, а вот бессмертие — оно одно. Стыдно, Иван Петрович, что меня, крепко битого, усатый товарищ, так сказать, вокруг пальца обвел. Обхитрил, поганец рябой. Он силу в человеке чуял и ее боялся, а слабость всегда использовал.

   Честолюбие — ахиллесова пята художника. Вот он, мерзавец, и сыграл на этом. Какие манифестации организовал, когда я вернулся в СССР! Да-а, режиссер, скажу я тебе, куда там Станиславскому, не говоря уж о Мейерхольде. Ввел в члены ЦИК, особняк дал, который когда-то принадлежал Рябушинскому. Так он причислил меня к экспроприаторам. Какие почести, какая всенародная лесть и славословие, что впору было задуматься: а не на мне ли он механику, природу собственного культа совершенствовал и репетировал? И как не совестно было — вот что загадочно и удивительно. А ведь по совести старался жить, с Лениным по поводу гнусного красного террора расходился, а на старости лет как подменили… Никто не подменял, Ванюша, а купили. Купили, понимаешь? А почему? Да потому, что продажные мы, сильно продажные, художники, — и классик с огорчения вновь зашелся кашлем, заколотил кулаком по сухой груди.

   — Выпейте, водички, Алексей Максимович, — бросился к графину Иван Петрович не только по филантропическим мотивам, но и с умыслом: если это привидение, как оно с водой поступит?

   — Благодарствую, Ванюша, — проникновенно произнес классик, сделал несколько глотков, не сымитировал, вернул стакан и по пролетарски вытер тыльной стороной ладони усы. — Потом многих станут покупать, каждого по прейскуранту: кому — дачу и машину, премию и должность, поликлинику и паек, а кому — десять лет без права переписки… Проглядел я уничтожение цвета нашего крестьянства, не услышал стона миллиона пахарей, их несчастных жен да малых детишек, угнанных на Соловки, в Сибирь — залепило лестью уши!

   А ведь нашелся честный человек — Андрей Платонович Платонов, он же Климентов, он же Ф. Человеков, который услышал душой и сердцем воспринял трагедию народа. Он, не я, стал строить пролет моста от литературы девятнадцатого века, дореволюционной, к послеоктябрьской. Мощный, истинный, высокий пролет смастерил из людского горя и счастья, мечтаний и заблуждений, на народном чувстве и понимании жизни возвел свой мост. Не на умозрительных теориях, призванных выдавать за мудрость и непогрешимость самые отвратительные преступления. Я же проглядел и не услышал — получай в награду Нижний Новгород, не тронула твое сердце и твою совесть искусственная голодовка на Украине, Дону и Кубани, в Поволжье и Сибири, когда люди селами вымирали — сиди на даче в Тессели, становись основоположником советской литературы, будь автором нового художественного метода — социалистического реализма!

   Какому еще творцу от сотворения мира говорили, дескать, ты новый метод в искусстве открыл? Я же поверил в это, не увидел, что реализм-то не горьковский, а сталинский — желаемое за действительное, не понял я, что созданием Союза писателей из самых благородных побуждений делаю из литераторов госпартслужащих, причем без зарплаты, а потому за гонорар управляемых и послушных.

Добавить комментарий