До и после (часть 11)

Следующим днем было первое сентября и приходилось оно на воскресенье. Если бы не второго, а первого сентября начинались занятия в школе, то Валентин Иванович скорее всего не пошел бы заканчивать последний стеллаж — до того его оскорбила, покоробила история с пивом. Выбросил бы из головы, пусть это было бы похоже на тот случай, когда покупают билет, а идут пешком, но он заставил бы себя забыть обитателей коттеджа, из презрения к ним забыть — и все.

— Валька, милый, от тебя остались кожа да кости, — сказал утром Лена. — Я тебя почти не вижу. Они там тебя

Следующим днем было первое сентября и приходилось оно на воскресенье. Если бы не второго, а первого сентября начинались занятия в школе, то Валентин Иванович скорее всего не пошел бы заканчивать последний стеллаж — до того его оскорбила, покоробила история с пивом. Выбросил бы из головы, пусть это было бы похоже на тот случай, когда покупают билет, а идут пешком, но он заставил бы себя забыть обитателей коттеджа, из презрения к ним забыть — и все.

— Валька, милый, от тебя остались кожа да кости, — сказал утром Лена. — Я тебя почти не вижу. Они там тебя не кормят совсем, что ли?

— В горло не лезло, — ответил, а сам подумал: “Святая простота! Считает, что я имею дело с людьми. Они за полмесяца мне глотка чаю не предложили! Не считая пива, конечно…”

— А когда деньги получишь?

— Держи карман, подруга, шире, — как всегда к разговору подключилась Рита. — Сто тысяч задатка принес — скажи: спасибо. Да еще голландского пива шесть банок. Так что не раскатывай особо губы.

Задатка никакого не было. На одном участке он перетаскал целую машину шестиметровых брусьев, сложил их, чтобы просыхали — заработал сотню, а сказал, что дали задаток. Не хотелось выглядеть в их глазах, что называется, лохом.

— Сегодня должен получить, — сказал он таким тоном, словно подписал себе приговор.

Отправился в лес. Притащил один чурбак, второй, третий… Время как остановилось. Он давно приноровился пилить двуручной пилой один, распилил чурбаки, поколол, сложил поленья в сарае. Наконец-то радио у каких-то соседей пропикало полдень. Он хотел, было тронуться в путь, однако Лена предложила немного подождать и пообедать.

— Извини, я забыла даже, когда ты обедал в последний раз дома, — сказала она за столом.

— Я тоже, — ответил он, обжигаясь горячим, наваристым грибным супом.

— Куда ты так спешишь? У тебя же язва была, очень горячее тебе вредно.

— Не надо за столом о болячках, — пришла на помощь Рита.

— У меня еще котлеты с картофельным пюре и грибочками, а также компот, — похвасталась Лена.

— О котлеты, о компот! — торжественно воскликнул Валентин Иванович. — Живем, братва, шикуем!

— Не шикуем, а просто ва-ля-ем-ся! — уточнила Рита и изобразила, каким же образом это у них получается: взмахнула, разбросала руки, наклонила голову, положила ее на свое плечо, закрыла от удовольствия глаза — словно не в Стюрвищах они, а по крайней мере на морском берегу где-нибудь на Канарах.

“ Хороша собой, ох, хороша, плутовка!” — отметил про себя Валентин Иванович. А Лене, чувствовалось, было приятно кормить его, быть настоящей женой и хозяйкой.

Дорога к коттеджу вела через вековой бор — гулкий, светлый, просторный. Где-то далеко-далеко перекликались грибники — Валентин Иванович завалил Лену и Риту белыми, подосиновиками, подберезовиками. “А опят тут — вообще кошмар!” — предупредила Рита. Не в бору, конечно, где-то в ельниках, березняках.

Крепыши с коричневыми шляпками так и норовили попасться ему на глаза, он отворачивался, не поддавался соблазну — и всякий раз при этом к нему приходила мысль о том, что грешно не брать того, чем лес одаривает. На обратном пути соберет…

Возле коттеджа никаких машин не было, на участке — тихо и пустынно. Каким-то козлятам повезло, а ему? Калитка заперта. Да и калиткой называть тяжелую дубовую дверь, окованную железом, разукрашенную чеканкой — значит грешить против истины. Нажал на кнопку, выждал минуту, нажал еще. Нехорошее предчувствие, кажется, начало сбываться…

— Заходи, — раздался вдруг недовольный и нагловатый женский голос и в устройстве калитки что-то щелкнуло.

Дверь в подвал была открытой. Последние дырки он прибивал прямо-таки с остервенением. Собирал последний стеллаж и привинчивал его с такой скоростью, словно за ним гнались — выбраться, наконец, из этого проклятого погреба ему казалось счастьем. Как же человеку мало нужно, удивлялся он, собирая инструмент.

Внутрь коттеджа, опять же не без удивления, прошел свободно. “Кабан “, как и следовало ожидать, жил по-царски: тут стояла такая мебель, которую Валентин Иванович видел разве что в кино. Красное дерево, его он вообще никогда не видел, но догадался, что здесь именно оно, мрамор, бронза, резные двери, инкрустированный пол — ну куда ему с детдомовским рылом да в такой калашный ряд!

— Не проходи мимо, — услышал он из-за приоткрытой двери тот же голос, но не такой недовольный и наглый, как в первый раз. В нем чувствовалась даже игривость…-

— Можно? — спросил он, открывая дверь.

В помещении, куда он попал, был полумрак. В глубине комнаты угасали в два ряда экраны — он вначале принял их за странное, длинное окно, но потом догадался, что тут не желают раскрывать ему систему телекамер. Когда глаза привыкли к полумраку, он заметил возле настоящего окна женскую фигурку

— Помоги с железками справиться, — услышал он почему-то совершенно другой голос.

Разумеется, Валентин Иванович бросился на помощь даме. Однако никаких ни шнуров, ни рычагов, чтобы справиться с жалюзи, найти не мог.

— Может, свет включить? — предложил он.

— Да он погас только что, вырубили, — ответила незнакомка, потом взяла его за кисть правой руки и со словами : «Не лучше ли нажать сюда?” прижала ее к твердой девичьей груди.

В этот момент жалюзи распахнулись, девушка, прыснув от смеха, как бы застеснялась своего слишком смелого поступка, а халат тем временем соскользнул с нее и упал на пол. Она была совершенно голой. Стараясь не смотреть на нее, Валентин Иванович поднял халат и протянул его девушке.

— А почему ты нос воротишь? Не нравлюсь, да? — вместо того, чтобы взять халат, она сделала несколько шагов назад, повиляла бедрами, поиграла руками в воздухе, призывно вытягиваясь. А потом подбежала к нему, одной рукой обняла его, остолбеневшего, за шею, а другой гладила волосы, щеки, провела пальчиком по густым, черным бровям и сказала:

— Облицовка у тебя ничего, классная даже. Подходит… А я все не нравлюсь тебе, нет?

Она ошалевала, ее рука на его шее стала мелко-мелко дрожать; возможно, она была уже ошалевшая от наркоты. Облизывая пересохшие губы она вновь расхвалила его “облицовку”, особенно нос, намекая на зависимость размера носа с еще одной частью мужского тела. Затем, прижавшись к руке, вернее, предплечью, повернула его в другую сторону, прошептав: “ Если я тебе не нравлюсь, то посмотри туда…” Шепот был противный, нарочитый…

На огромном ложе, разметавшись, лежала еще одна нагая прелестница.

— Эх, мужика бы, — потянулась и эта. — Как насчет группен-секса? Можешь или нет? Не умеешь — научим.

— Нет, красавицы, у меня СПИД, — сказал он, окончательно приходя в себя. Впрочем, никакие они не красавицы, подумалось ему, — подщипанные, подрисованные, подкрашенные. Телевизионный стандарт, таких табунами каждые пять минут по ящику показывают.

— СПИД или спит? — поинтересовалась на ложе. — Если спит — разбудим, если СПИД — резинку наденем.

— И то, и другое.

— Нам подходит и такой вариант, — не унималась прелестница, приподнялась, протянула руку, другой оперлась на локоть — прямо-таки Даная. — Иди ко мне, иди, сладкий ты мой…

А другая принялась ему расстегивать брюки, мурлыкая что-то себе под нос.

— Хочешь с меня последние джинсы снять? Они не клевые и не классные, мэйд ин Торжок, — сказал он, отвел ее руки от ширинки и спросил девицу на ложе: — А где мой конверт?

— Вот он. Иди ко мне, получишь конверт, — она достала его из-под подушки, повертела им и сунула туда же.

— Иду, лови! — неожиданно согласился он, упал на ложе и тут же оказался в объятьях обеих сразу.

Кто-то из них совал ему в лицо сосок своей груди, кто-то запустил опять руку ему в ширинку, а он тем временем шарил под подушкой, нащупал конверт и высвободился от ошалевших девиц. Вскочил на ноги и, помахивая конвертом, направился к выходу:

— Счастливо оставаться. Ничем помочь не могу.

— Вали отсюда, импотент несчастный!

— А конверт не тот, не тот, ха-ха-ха!

— Покажи тот! Ну!

— Не нукай. Не запрягал. Даже не трахнул…

Он опрометью ринулся прочь, чего доброго, девицы могли заблокировать входную дверь — уж она-то здесь бронированная. Это не дом, а какой-то броненосец или бронепоезд. А эти девочки, думал он, которых по телевизору с утра до ночи моют, чешут, мажут, прокладывают, а они умильно выводят нежными голосками “ Каждый день с кэфри!”, словно у них никогда не прекращаются омерзительные выделения, способны на все. Мало того, что на “винт” тут можно намотать такое, что никакой диспансер диагноз не поставит, так они еще от нечего делать, скуки ради могут отправить за решетку — набросился, изнасиловал, совершил покушение на их девичью честь. Их две, попробуй доказать, что ты не “кэмел”. О времена, о нравы!…

Только оказавшись за оградой он перевел дух, вскрыл конверт. Там было несколько бумажек и записка “ Минус 300 тыс за ниуважения к хазяивам плюс пива”. Дамской рукой, между прочим, исполнена записочка…

— Ух, жлобы, ух, сволочи… — заскрежетал он зубами, а в окне на втором этаже показались девицы. Они корчили ему рожи и показывали языки. А он им показал, что ищет камень, чтобы запустить в них — девицы отпрянули от окна.

А дома…

Лена копной сидела на крыльце, держась за поясницу. Рядом лежал узел, судя по всему, с одеждой. По лицу жены струился пот, она постанывала от боли.

— Валечка… началось… где… же… так… долго… ходил…

— А Рита, Рита где?

— За… машиной…

И тут, вздымая клубы пыли, возле дома остановился старый, дребезжащий “москвич”.

Спустя час Лена была уже в роддоме. Ехали медленно, осторожно, несколько раз останавливались. “Что же вы, папаша, так затянули! — ругалась медсестра в приемном покое. — Воды уже отошли!” Лену увезли прямо в родильное отделение. Рита предложила ему вернуться домой на машине, мол, обычное бабье дело — рожать. Лена — девица крепкая, в два счета справится. Но Валентин Иванович подобное и представить не мог: как он может оставить тут Лену одну?! Рита махнула на него рукой и уехала.

Еще через час или два, может, даже три, поскольку Валентин Иванович не знал, сколько времени он проторчал перед роддомом, с надеждой вглядываясь во все окна, пока, наконец, в одном из них появилась медсестра, та самая, ругучая, показала ему белый сверток с красноватым, должно быть, орущим сколько было мочи, пятном. Вывела на стекле пальцем “ сын” и поставила восклицательный знак. Потом, видимо, ей этого показалось мало, она кивнула головой вглубь палаты, мол, жена твоя и твой сын — во, на большой.

“Алеша, сынок “, — прошептал он с новым, неведомым раньше чувством, с тем же чувством осенил себя крестом и тут же, не помня себя от радости, исполнил какой-то дикарский танец. И медсестра, и две роженицы, занявшие соседнее окно, улыбались.

До Стюрвищ добрался на попутке где-то в полночь, но все окна светились. Он вбежал в дом и крикнул:

— Алеша у нас, Алеша!

Рита прижала указательный палец к губам, и только теперь Валентин Иванович заметил, что в доме полно старух, что тетка Агафья лежит на сундуке со свечой в скрещенных руках.

— Не дождалась, соколик, твоей весточки, преставилась сердешная, — сказала какая-то старуха.

В глазах у Валентина Ивановича потемнело. Он вышел на крыльцо, бился лбом о ребро столба — не чувствовал боли, от обиды и несправедливости хотелось плакать, но он давно уже разучился плакать. Рядом щелкнула зажигалкой Рита, закурила.

— Будь мужчиной, братишка.

— Ну почему, почему, Рита, так?! У меня за всю мою жизнь один по-настоящему счастливый день, не день, а только полдня, всего несколько часов, и тут же тебя обухом по голове ! За что же, сестренка?!

— Не спрашивай, а привыкай, — ответила она, помолчала, затем добавила: — А вы — настоящие педагоги! Подумать только — подгадали Алешу точно к первому сентября!

VI

В ту ночь Валентин Иванович не сомкнул глаз. Попросил у соседей переноску, провел свет в сарай и, сняв с чердака доски, стал ладить тетке Аграфене гроб. Из одних и тех же досок и домовина, и зыбка, думал он, строгая пересохшую, твердую, как камень, древесину. На кроватку тебе, сынок, отец твой еще не заработал…

Рита тоже не спала, то и дело заглядывала в сарай. В их прежней жизни смерть была понятием весьма отвлеченным. Конечно, однокашники по детдому погибали в горячих точках, кого-то убивали в опасной нынешней жизни, но вот так наглядно, когда в доме, где они жили, лежала покойница, они со смертью столкнулись впервые. Валентина Ивановича это ошеломило, Риту — тоже, хотя она и не подавала виду, однако держалась поближе к братишке, вдвоем было легче, не так страшно и не так все необъяснимо.

— Рита, гроб ведь чем-то обивают. Ты не знаешь? — спросил он. — Да и как…

— Не знаю, — впервые услышал он такой ответ от Риты.

— Спроси у старух. Если у них есть для этого материал, так я куплю. Деньги есть, почти триста тысяч.

— Богач.

— Сходи и спроси.

Рита ушла и вернулась со старухой с клюкой.

— Это тетя Маня, послушай ее, — сказала сестренка, усаживая гостью на колоду.

— Соколик, не убивайся, — начала старуха проникновенно. — Беда небольшая, когда старый человек умирает. Все там будем. С Агашей, царствие ей небесное, мы дружили с детства. Весной нас, по случаю 5О-летия Победы, пригласили в военкомат — по сто тысяч дали и по подарку. Мы с ней в партизанах были. Не думай, соколик, и ты, дочка, что тетка Агафья всегда была такой забубехой. У меня одна медаль с войны, а у нее боевой орден и две медали, юбилейные не в счет. Она и партейная была, председателем колхоза сразу после войны была. Одна вдовая солдатка несла с фермы бутылку молока своим деткам, своей коровы у нее не было, а уполномоченный из района ее и поймал. Да в кутузку, а дома — пять сирот голодных, мал мала меньше. Уж как Агаша умоляла уполномоченного простить несчастную — ее Матреной зовут, приползла только что, оплакивает свою защитницу… А уполномоченный — ни в какую. “Ты воевал, гад?” — спросила тогда его Агаша. “Какое это имеет значение? “- вызверился уполномоченный. “А вот такое!” — сказала Агаша да оглоблей, оглоблей давай его охаживать. И ногу ему перебила, и ребра поломала — еле отняли его у нее. Ежели бы не партизанка, не орденоноска, не партейная, то все бы двадцать пять дали, а так только пять лет. Вместе с Матреной и отсидели. Суженый был у Агаши да оказался ряженым. Сгинул куда-то, не пожелал с тюремщицей знаться. Потом Агаша призналась мне, что от этого уполномоченного ее старшая сестра понесла и повесилась. Эх, и жизня была…

Старуха вздохнула, сняла одну руку с клюки, закрыла ею морщинистое, скукоженное лицо, и Валентину Ивановичу показалось, что она заплакала. Нет, не заплакала, провела пальцами по лицу сверху вниз, словно снимая с него только ей ведомое наваждение.

— Да, — поймала прежнюю нить своего рассказа тетя Маня, — так идем мы из военкомата, я и говорю: давай зайдем в магазин да кофточку тебе купим. В чем в гроб тебя класть, подруга? Вот как раз и дали на кофточку, завоевала ты ее, а что останется — сахарку купим, самогонки наварим на похороны. На мои ли, на твои ли — пусть стоит. Не прокиснет. Сказано — сделано. Так что насчет выпивки да закуски не беспокойтесь. Внуки Матрены с утра могилку выкопают. А ты, соколик, не вздумай гроб в атласы да бархаты обряжать — отродясь мы их не носили. У тебя сыночек родился, для него копейку сохрани. И попа пригласим, не боли об этом твоя голова.

— Спасибо вам, — сказал Валентин Иванович.

— Тетка Аграфена, оказывается, героическая личность. И не подумаешь, — вслух размышляла Рита.

Тетя Маня, поохивая, поднялась, переступила с ноги на ногу, поосновательней оперлась на клюку.

— Вот что еще, соколик. Не приведи, Господь, чтобы Лена узнала. Молоко-то может и пропасть, что делать будете? Это вам не город, тут детского питания нету. Когда выйдет из роддома, потом и скажем. А Сергею отбей телеграмму. По- христиански поступи. Пусть сам решает: приезжать ему или нет… И еще одно, как бы это тебе сказать, — почмокала губами старуха. — Покойная, царствие ей небесное, все-таки была с прибабахом. Осерчала она как-то на Лену и кому-то отписала дом. За выпивку. А кому — сама не может вспомнить. Зимой я ее донимала: Агафья, ты пригласила племянницу к себе на житье, а кому-то дом отписала! Что же ты так с сиротой обходишься?.. Убей меня, говорит, не помню, как это было. Охотники из города приезжали, вот кому-то из них по пьяни дом и подарила. Больно уж хорошие мужики были. Я ее спрашивала: “ Печатью заверяли?” “Какая печать, Господь с тобою!” Так вот, подруга, говорю, пока мы с тобой на ногах, пойдем и оформим завещание на Лену. Чтоб с печатью, честь по чести, не по пьяни. Сделали мы его, за икону спрятали. Там оно, я поверяла… Ну, заговорилась я с вами. Пойду к подружке. А насчет домовины, соколик, не переживай. Мы ее черной красочкой покрасим, стружек намостим, белые рюшечки приладим — мягко и красиво Агаше будет…

То, что рассказала тетя Маня, отозвалось в мятущейся, сбитой с толку душе Валентина Ивановича — там пошла, он чувствовал это, какая-то нужная и полезная работа. В его сознании как бы распутывались узлы, пока немногие, но ведь распутывались. К нему неожиданно, как ему показалось, пришла мысль о том, что они, детдомовские, были лишены не только материнской и отцовской любви и заботы, но ничем не восполнимой ласковой мудрости бабушек и дедушек. Да и только ли они, детдомовские? Не отсюда ли неприкаянность, беспривязность к чему-либо или к кому-либо, убеждение в том, что жизнь — это то, что хочу, то и ворочу, поскольку ты — космос, если не Вселенная, то уж по крайней мере пуп Земли? Он давно простил свою мать, которая отказалась от него в роддоме, простил после того, когда развеялись, как дым, детские ожидания, что вот-вот появится мама или папа, что они обнимутся и вместе сладко-сладко заплачут. В десять лет с неприсущей его возрасту зрелостью он рассудил: он ей не судья, кто знает, может, она не могла поступить тогда лучше, а если она виновата, то Бог непременно накажет ее. Теперь он понимал, что не месть самое страшное для нее, а воздаяние по заслугам, от которого ей никуда не деться. Зло не исчезает, оно непременно возвращается тому, кто его породил. И еще: теперь он понимал, что она совершила нечто большее, чем просто оставила его в роддоме. Каждый человек — звено в цепи предков и потомков, а она выломала его из нее, лишила своего рода, обрекла его в этом смысле на вечное одиночество, на жизнь среди чужих. Значит, и она по своей дури или по чужой воле тоже выломалась, ожесточилась, потеряла облик человеческий — у нее даже не проснулся материнский инстинкт. Неспроста, ох, неспроста у тех народов, где старые люди пользуются самым большим уважением и почетом, прочные традиции, крепкие семьи, много детей… А у нас ”хазяива” даже тридцатилетних списывают из жизни: чем зеленее да глупее, тем легче лепить по образу своему и подобию?..

— Валька, что с тобой? Ты плачешь? Очнись! — затормошила его за плечи Рита.

— Задумался.

— Ничего себе — задумался! Стоишь и стоишь, молчишь и молчишь, потом слезы показались, опять стоишь и молчишь… Тебе выпить надо, расслабиться. Вкалываешь, как папа Карла, а разрядки никакой. Я испугалась, подумала, что у тебя крыша поехала. Братишка, тебе надо принять. У меня тут шкалик коньяку где-то припрятан. На всякий случай, вот он и пришел, случай…

— Мне на работу к восьми утра…

— Да кто тебя осудит — сын родился! И тетка умерла… Так я пошуршу?

— Пошурши.

“Странно, как вода”, — подумал Валентин Иванович после несколько глотков прямо из “шкалика”, и тут же все поплыло у него перед глазами. Рита совала ему в рот конфету, а он бормотал:

— А ты говорила: лженарод… Есть люди и лжелюди… Первых, таких как Алексей Алексеевич, как тетя Маня, все равно больше. Пока больше. Только они слабее. А слабее потому, что порядочнее…

Добавить комментарий