Китовый ус

«Жили-были два брата»… — сочинял о себе сказку Степан Былря, покачиваясь за столиком в вагоне-ресторане и, мрачно глядя на публику, которая виднелась в дымке, успокаивал официантку, тревожно посматривающую на него. «Все будет путем, мадам», — говорил он ей, поднимая толстую тяжелую ладонь и бросая ее на стол, отчего на нем позвякивали фужеры и бутылки — пустые и полупустые, и даже те, с лимонадом, которые стояли в гнездах хитрого приспособления возле занавесок. Ладонь он, если уж говорить точно, не бросал, она сама падала, и само звенело всякое здесь стекло…

«Жили-были два брата, — продолжал он сочинять сказку. —

«Жили-были два брата»… — сочинял о себе сказку Степан Былря, покачиваясь за столиком в вагоне-ресторане и, мрачно глядя на публику, которая виднелась в дымке, успокаивал официантку, тревожно посматривающую на него. «Все будет путем, мадам», — говорил он ей, поднимая толстую тяжелую ладонь и бросая ее на стол, отчего на нем позвякивали фужеры и бутылки — пустые и полупустые, и даже те, с лимонадом, которые стояли в гнездах хитрого приспособления возле занавесок. Ладонь он, если уж говорить точно, не бросал, она сама падала, и само звенело всякое здесь стекло…

«Жили-были два брата, — продолжал он сочинять сказку. — Один не знал, зачем он живет, а второй — не догадывался. Когда их спрашивали, зачем они живут, отвечали: как зачем, все живут — и мы живем. Строим коммунизм, а как же… Один брат поехал ходить по морям и океанам, ловить рыбу сайру, рыбу терпуг и рыбу-кит бить, а другой никуда не ездил, работал на фабрике, красил мебель и свою жизнь украшал, улучшал, личным занимался обустройством. А тот, кто по морям ходил, за романтикой гонялся, а поскольку бьет китов девять месяцев в году, а три месяца мыкается на берегу, думает всё, зачем живет. Ни кола, ни двора у него — одни санатории да пансионаты. Есть, правда, один бабец, по спецификации Светлана Ивановна, учителка, в Сочах ждет его. Дождется, ясное дело, вот только заедет он к брату Андрею и отдаст китовый ус Ленке Цыганке. Обещал же, а раз так, слово у Степана Былри — закон, железо. Сказано — сделано. Полтора метра уса получайте…»

А потом, когда остался из посетителей в этом вагоне один, и официантка просила его покинуть заведение, с чем он упрямо не соглашался, столик окружили какие-то мужики в белых куртках и форменных кавказских фуражках с длинными козырьками. Степан понял, что здесь он чужой, пошел искать свое купе, в котором вместе с ним ехали гривастые парни, не то туристы, не то студенты с гитарой и чистенькая старушка, спешившая в Таганрог мирить зятя с дочерью. Теперь она, увидев попутчика, охнула удивленно, вытащила из авоськи блестящий термос, развинтила его, налила в крышечку какой-то напиток и стала отпивать маленькими глоточками, глядя, как Степан стремился на вторую полку, и больше не делилась с ним сомнениями насчет будущего дочери. Гривастые в соседнем купе мучили гитару и кричали песни…

— Вставайте, сейчас ваша станция, — сказала проводница, протискиваясь боком в купе и раскрывая билетницу, похожую на обложку меню, только со множеством карманчиков.

Степан спустился вниз, стал готовиться к выходу. Старушка следила за ним из своего угла, развинчивала и завинчивала термос. «Он у вас волшебный что ли?» — хотел спросить он, но не спросил, заметив в глазах спутницы стойкое осуждение. Снял с багажной полки чемодан и китовый ус, завернутый в бумагу и обвязанный шпагатом, буркнул принципиальной старушке и гривастым «покеда» и вышел.

В тамбуре стояли две молодые женщины с плетеными корзинами. И женщины, и корзины пахли клубникой. Проводница поправила берет, глядясь в стекло двери, спросила у молодиц:

— Почем продавали в Харькове?

— Полтора рубля кило, — бойко ответила молодуха. — А под конец спустили по рублю. Будь она неладна, стоять с нею да таскаться по поездам. У нас по восемьдесят копеек нихто не берет. Донбасс як наедет на своих машинах — торг есть, а не наедет, куда ж ее девать. Приходится везти, да и своих трудов жалко.

— В Москве сейчас она по два пятьдесят…

— Нэ хватало, шоб нас черт в Москву понес! Хватит з нас и Харькова!

— Якбы билет бесплатный, — мечтательно сказала ее напарница. — Да местов побольше свободных. Железнодорожникам дають разовые, так они аж в Ленинград возять…

Слушая молодиц, Степан усмехался. Они говорили не по-русски и не по-украински, а на суржике, смешанном языке, который не имеет своей грамматики, никем не признается, в том числе самими говорящими на нем, и почему-то ими же ревностно оберегается. Попробуй заговорить чисто по-русски, и тут же все скажут: «Ты дывысь, а вин на «г» чэшэ», а по-украински – «Да, он щирым украинцем стал». Короче говоря, на этом диалекте, здесь шутят, вполне можно услышать такую фразу: «Одна баба лезла, лезла, лезла по лестнице, та як упадэ з драбыны». А драбына — та же лестница.

Притормаживая, поезд спускался в низину, потом вырвался на простор, открылся справа луг с маленькой речушкой, в которой плавали утки и копошились ребятишки. Замелькали первые улочки, хаты в садах, вдали, под двугорбой горой, виднелся город, окутанный маревом или пылью, а может, тем и другим.

Зашумели тормоза. Вагон еще не остановился и проводница не успела поднять откидную площадку, как к нему ринулись клубничники с корзинами, скрипящими от тяжести. Пропуская молодиц, Степан замешкался, навстречу ему лезла раскрасневшаяся баба с азартными глазами, не удержалась за поручень и ради своего равновесия опустила ему с размаху корзину на ногу.

— Ох уж мне эта станция. Дайте сойти людям! — закричала проводница.

Звонко брякнул колокол. Поезд еще не тронулся, а провожатые — мужчины и подростки — уже пошли по своим делам. Они не махали женам и матерям, сестрам, уезжавшим в Горловку, Константиновку или Донецк продавать ягоду. Это было будничным делом, нечего на него чувства тратить.

Электровоз басисто рявкнул, вагоны покатились, быстро набирая скорость. Вдогонку им помчались отставшие пассажиры, покупавшие тут же, на перроне, жареных кур и уток, яйца, клубнику, подсолнуховые семечки и гарбузовые, то есть тыквенные, черешню, по-местному — шпанку, искусно привязанную за хвостики к палочкам. Кто-то уронил бутылку с фруктовой водой или шампанским, и она взорвалась как граната, брызнула осколками. Сгорбленная бабка, торгующая семечками, прежде чем повернуть голову в сторону взрыва, на всякий случай ловко осенила себя крестом.

В переулке, где жили мать и брат, было тихо и душно от разогретой травы и ольховых кустов, растущих вдоль дороги. Пахло смородиновым листом, клубникой. Рядом с дорогой в высокой осоке бежал ручей, поделенный на несколько запруд — к ним по вечерам земляки Степана прилаживали насосы и поливали огороды.

Он шел мимо новых заборов из высокого штакетника, а то и сплошных, из досок, плотно подогнанных одна к одной, без просветов, на капитальных, бетонированных фундаментах покоящихся. Еще не так давно в переулке было немало завалюх, а сейчас — дома под шифером и железом, один краше другого, правда, поставленные к дороге глухими стенками, в крайнем случае — боком.

Дом Андрея стоял на пригорке за мостиком. Был он просторен, крыт железом, покрашенным в изумрудный цвет. Трубу Андрей взял в железный кожух, украсил немыслимыми узорами, к каждой воронке водосточных труб приделал по цветку, похожему на бутон мака, готовый вот-вот распуститься.

«Ну и Андрюха, какой домище отгрохал! — покачал головой Степан и толкнул калитку. Навстречу, волоча цепь по асфальтированной дорожке, вышел лохматый рыжий кобель, нехотя гавкнул два с половиной раза. Степан поставил чемодан на землю, замахнулся на пса китовым усом, и тот захлебнулся от лая, натягивая цепь и царапая когтями асфальт. Из-за угла появилась старая женщина с непокрытой белой головой, остановилась от неожиданности и заспешила к сыну, радостно приговаривая:

— Степанко приехал…

Во дворе мебельной фабрики Андрей нашел длинную рейку, надел на нее хозяйственную сумку с инструментом, взвалил ее на плечо и неторопливо пошел домой.

Возвращался всегда не спеша. Со смыслом шагать с работы, смотреть, что нового случилось на улице и в переулке, в садах и во дворах, обдумывать все эти события, находить в них смысл или бессмыслицу — это была у него привычка с двадцатилетним стажем. Пока он шествовал домой, ему непременно встречался кто-нибудь из знакомых, и тогда приходилось сворачивать к магазинчику, выпивать за ним бутылку-вторую пива, так же обстоятельно, обязательно с воблой, которая у него всегда была в кармане сумки.

После пивного удовольствия Андрей свернул в свой переулок и зашествовал еще медленней. Вот у одного соседа посреди двора за день выросла куча шлака. Андрей даже приостановился, раздумывая: с какой стати ему у понадобился шлак? Дом хороший, сарай хороший, колодец во дворе, с электрическим насосом. Вспомнил: погреб у него маленький… Значит, будет «лить» из шлака погреб.

Другой сосед, по мнению Андрея человек несерьезный, несамостоятельный, потому что часто выпивал и был рыбаком, возился мотороллером. Удочки уже привязаны… Конечно, несамостоятельный мужик — в такую пору, когда баба, не разгибая спины, собирала клубнику, ехать на рыбалку! Ватага пацанов толкала мотороллер, но мотор не заводился, лишь заднее колесо оставляло на песчаной дороге глубокую борозду. «Мотоцикл или мотороллер — неплохие вещи, — рассуждал Андрей. — Лучше мотоцикл с коляской, на нем можно на базар с бабой ездить. А лучше всего машина — красота! Не пыльно, мягко, крыша над головой и окна не выбиты, как у мотоцикла. Куплю машину, на следующий год – куплю…» И тут же вспомнилась прибаутка о трех радостях мотоциклиста. Первая радость — купил, вторая — остался жив, третья — продал… Усмехнулся-– ладно же кто-то придумал, дери его за ногу. Ну и народ…

У калитки он приостановился, открыл почтовый ящик. Ефросинья пришла уже домой — ящик был пуст. Андрей выписывал две центральные, областную, районную газету, «Футбол-хоккей» и журнал «За рулем» — как будущий автомобилист. Он читал перед сном всё корки от корки, слыл «политиком» в малярном цехе, знатоком футбола и гордился тем, что мог иногда задавать районным лекторам-международникам вопросы с закавыками. Но не все закавыки пускал в ход. После техникума он полгода проработал в Львове, и оттуда ввернулся с твердым убеждением, что если бы Украина жила самостоятельно, то они бы купались в богатстве, как вареники в сметане. Из-за этого он однажды чуть не подрался с родным братом, который назвал его бандеровцем. Так что эти убеждения Андрей, во избежание неприятностей, держал строго при себе.

Перво-наперво зашел в сарай. Здесь всё — и кухня, и баня, и летняя спальня, и гараж, и, конечно, мастерская. Обстругал шабашку, включил циркулярную пилу, вырезал на одном конце ромб. Получилась штакетина. Бросил ее в кучу таких же, у стенки…

В мастерскую вошла мать, вела себя загадочно, набирала в передник стружек, усмехалась. Что-то скрывала, и он последовал за нею в летнюю кухню. Мать молчала. Тогда он направился в дом, увидел в прихожей фуражку с «капустой» и услышал знакомые Степановы рулады, доносившиеся из залы. «Пф», «пф», начинал он степенно, затем, отдохнув, набирал силу – «фр», «хр» и «хрр», «хррр», «рррр», «р-р-р!», «р!-р-!-р!», «ррр!!!-ррр!!!-ррр!!!» — в этом месте Шарик, наверное, вылезал из будки на всякий случай, но Степан уже возвращался к исходному «пф».

— Это ж страх господний с таким спать, — сказала за спиной Ефросинья.

— Заматерел братка на морской работе. Боцман! — с гордостью воскликнул Андрей, довольный тем, что Степан так классно храпит, разбросав на диване руки, задрал голову вверх, выставляя грубый, раздвоенный подбородок.

Ефросинья потащила мужа за рукав в другую комнату. Открыв шкаф, она что-то делала за дверцей, и хотя Андрей точно знал, что она переодевалась, спросил недовольно:

— Ну, что ты там?

— Подожди. Сейчас…

Она закрыла шкаф, отступила назад, чтобы муж мог полюбоваться ею. Она была в зеленом шерстяном костюме. Андрей посмотрел на костюм, подумал, что брату девать деньги некуда, а потом на Ефросинью в нем. Почувствовав, что ему что-то не нравится, она вынула из коробки туфли, сделанные вроде бы под золотые, надела их, прошлась по комнате, словно поплыла:

— Ну, как?

Андрей махнул рукой.

— Куда тебе… Туфли ничего. Хорошо, что каблуки опять делают толстыми, а то бы шпильками весь пол и двор исковыряла. А вот костюм — не то, хоть он и трикотажный. Тебе нужно такое, чтобы хоронило, а не выпячивало. Все на виду… Не идет тебе эта коротуха, и подол как-то наперекосяк.

— «Трикотажный»… — обиженно засопела Ефросинья. — Джерсовый, балда! Никогда доброго слова не скажешь… Собирайся, в Горловку поедем! Много он понимает… Может, я хочу, чтобы фигура выпячивалась! Как был Былрей, так Былрей и останется…

— Фигура… — пробормотал Андрей и ушел в сарай.

Поспав, Степан сидел на крыльце босиком, в брюках и майке, тупо глядел на мать, Андрея и Ефросинью, готовившихся к поездке в Горловку. Андрей то и дело подсаживался к нему, затевал разговор, а Ефросинья, обшивавшая корзину сверху белой материей, зорко следила за тем, чтобы этот братский разговор не превратился в выпивку.

— Ни грамма! Слышь, Степан, не соблазняй мужика! Ему ехать… В воскресенье выпьете, пейте, сколько влезет. А сегодня — ни грамма…

— Что за кость ты привез? — спросил Андрей.

— Не кость, а китовый ус.

— Зачем?

— Ленке Цыганке подарить.

— Ленке Цыганке? — спросила Ефросинья.- Так она ж замужем давно. В ресторане работает на вокзале.

— Это та Ленка Цыганка, у которой пятнадцать кошек и восемь собак? — подала голос мать. — Она же нам дальняя родственница…

Мать стала перечислять незнакомые Степану имена, прозвища и фамилии, вспоминать, кто кому и кем доводится, а потом объявила, что Ленка Цыганка – троюродная сестра Андрея и Степана. В том-то и дело, думал Степан, что троюродная сестра. Он за месяц перед уходом на флотскую службу познакомился с ней, вроде бы и любовь началась, китовый ус обещал привезти. Переписывались полгода, а потом — бац: написала Ленка Цыганка, что приходится ему троюродной сестрой. Степан не поверил, подумал, что наврала зачем-то, и написал матери — точно, сестра. Родичей же полгорода, французы, так те на кузинах женятся, но здесь — не Франция. Да и кузин нет, а есть сестры. Одно дело от той неудачной любви и осталось — вручить китовый ус. Не имеет никакого значения, что она оказалась сестрой, обещал, значит, сделал…

Правда, обещая, Степан не представлял толком, что это такое. Ему казалось, что ус непременно должен быть круглым, гибким, темным, с одного конца толстым, а с другого тонким, точно как у жука-рогача, только, скажем, в сотни раз больше. А сегодня, когда мать рассматривала его, нюхала и морщилась от запаха китового жира, который попал на ус при разделке туши, то сказала, что эта кость похожа на огромное коровье ребро, но никак в толк не возьмет, почему из ребра растет жесткая черная щетина.

Степан посадил Андрея и Ефросинью на поезд и, разозлившись, что ему с братом так и не удалось выпить, зашел в привокзальный ресторан. Ленка Цыганка в тот день не работала, да и он явился без подарка. «Я думал, он, если личный коммунизм построил, так живет что надо, — злился Степан, опрокидывая рюмку за рюмку. — А он брата родного не может встретить как надо, по-человечески. Машину захотел? Ну, будет у него машина, будет, а что дальше? Независимости захочется? У других хоть дети есть, а он зачем клубнику возит? Мало все? Вот и жили-были два брата, один не знал, зачем живет, а другой — не догадывался… И поедет другой брат жениться на Светлане Ивановне, баста!»

Ночью у него был шторм. Как ни силился, не мог встать с койки, а ему надо было идти на вахту. Ноги почему-то резко вскидывались вверх, опускались плавно. Когда они находились в верхнем положении, к горлу что-то подпирало, словно у него начиналась морская болезнь. Нужно поскорее выйти на свежий воздух, на палубу…

Проснувшись, Степан бессмысленно огляделся вокруг. Вместо иллюминаторов просторные окна, в них жарит солнце, и нет никакого кубрика и никакой палубы. «Опять надрался», — поморщился он и нетвердыми шагами приблизился к умывальнику, нажал снизу головой на сосок и блаженствовал, пока холодная и приятная вода в бачке не кончилась.

Мать наварила ему трех сортов вареников — с творогом, с клубникой и с черешней. Догадалась, что он не в силах на них смотреть, налила стопочку. Выражение лица у нее было такое, как у той старушки с волшебным термосом.

— И долго ты будешь по морям плавать?

— По морям не плавают, а ходят, — сказал он, хмурясь.

— Бог с ним, плавают или ходят… Что же ты так живешь, сынок? Зарабатываешь черт-те сколько, а ничего нет… Когда ж ты женишься, пора! Тридцать лет, в твоем возрасте мужчины давно за ум берутся. Была бы жена, разве она позволила бы такое?

— Завтра будет жена.

— Как завтра? — опешила мать. — Что с тобой? Свят, свят, не на Ленке Цыганке задумал жениться?

— Нет, не на Ленке.

— А на ком же?

— Скоро увидите.

— А как же ты — завтра? Больно быстро…

— Сказал, завтра, значит, завтра! Уезжаю я сегодня…

— Куда? -– затаила дыхание мать.

-За кудыкину гору.

— Да и, правда, что это я, старая, закудыкиваю тебе дорогу.

— А на похмелье не действует. В Сочи, вот куда.

— А свадьбу справлять, где будешь? Давай здесь сыграем…Андрей не будет против, если ты и жить тут будешь… Только ох, сынок, жену выбирают все-таки один раз. Запомни это… Кто же она?

— Куда да кто, мать, что ты, в самом деле… Я взрослый человек, за свои поступки отвечаю. Привезу — увидишь. Что я, на пальцах буду показывать…

— Говорить людям или нет? — обиделась мать. — Может, она не согласна выходить за тебя?

— Как хочешь. Очень хочется — говори, а не очень — молчи.

Пообещав матери дать телеграмму, когда будет ехать назад, уже с женой, Степан взял чемодан, китовый ус и ушел на станцию. Ближайший поезд на Сочи был через три часа, И Степан опять оказался в ресторане. Сел на вчерашнее место, под фикус, и стал ждать, когда появится Ленка Цыганка. Сегодня она работала…

— Здорово, родственник, — сказала Ленка, подойдя к нему, и вытащила блокнот. — Ты все плаваешь?

— Плаваю, — кивнул Степан. — А помнишь, что я тебе обещал привезти?

Ленка, невероятно за эти годы разбухшая, колыхнула грудью, присела рядом.

— Если забыла, напомни, — и затаила дыхание.

— Когда вспомнишь, тогда дам, — сказал Степан. — А сейчас принеси бутылочку коньяку, себе — шоколадку, а мне — какой-нибудь закуси.

— Не шоколадку ты мне обещал подарить? — разочарованно спросила Ленка, поджав губы.

— Нет, что ты, — успокоил ее Степан.

Она ушла на кухню. Посмотрев ей вслед, он покачал головой: надо же, так растолстела, в таком теле нежности хватит и на мужа, и на пятнадцать кошек и восемь собак. Куда девалась прежняя Ленка Цыганка — стройная, задиристая глазами, за которой все ребята с вокзальной части города бегали? Вот женись на такой, а потом не придумаешь, как к ней и швартоваться…

Степан пил и хмелел быстро, — наверное, старые дрожжи давали о себе знать. Он заказал еще одну бутылку, но Ленку дразнил, а потом, когда подал ей китовый ус, она сделала круглые глаза, и видно было, как под ними еще больше посинело, под краской, которая называется тени для век.

— Что?!

— Китовый ус. Разве забыла?

Разочарованная, она унесла подарок на кухню, а через несколько минут снова появилась в зале, обслуживала других посетителей, не посмотрев даже в его сторону. Но, проходя мимо, бросила:

— Если смеяться пришел — уходи. Рассчитывайся и уходи .

— Ленка, это же настоящий китовый ус!

— Какой ус?! Надо мной вся кухня смеется, как над дурочкой!

Озадаченный таким поворотом событий, Степан Былря бросил на стол деньги и покинул заведение, столкнувшись в дверях с милиционером. Власть ограничилась строгим взглядом, и это позволило ему благополучно добраться до скверика, где он присел, утомленный, на скамейку. Почувствовав, что продолжает пьянеть все больше, решительно оттолкнулся от скамейки и, заложив руки в карманы, ходил перед ней, доказывая воображаемой Ленке, что это распоследнее дело — иметь сердце без памяти. Она, память, должна быть у каждого, если он хоть мало-мальски человек. Тем более память сердечная…

— Должна быть! — убежденно повторял он, силясь сообразить, почему эта фраза так прилипла к нему.

Потом он с удивлением увидел, что от ресторана идут две реальных, толстых Ленки, и каждая держит в руках по китовому уму. Подойдя к мусорному ящику, вернее, к двум большим ящикам, с которых свисали грязные газеты, обе Ленки воткнули туда усы, похлопали ладонь о ладонь, стряхивая с них грязь, исчезли в двух служебных входах…

На следующий день на сочинском вокзале Степана ни с того ни сего встретила его невеста, Светлана Ивановна. И хотя у них была окончательная договоренность, что в этот Степанов приезд они расписываются, она не кинулась ему на шею, а сунула какую-то телеграмму со словами:

— Ты не чокнулся?

«Встречай шестнадцатого поезд 51 вагон 7 не корми памятью сердца 15 котов и 8 собак не бросай китовые усы в мусорные ящики целую Степан», — прочел он, нахмурясь.

— Что это значит? — строго спросила Светлана Ивановна, как, видимо, спрашивала у своих набедокуривших учеников, и, не давая возможности толком вспомнить, почему получилась такая телеграмма, настойчиво требовала объяснений.

«Елки зеленые! — вспомнил Степан. — Я же хотел послать две телеграммы. Одну Светлане Ивановне, а другую — Ленке Цыганке, на ресторан… Двоилось у меня так что ли, или я боялся послать четыре телеграммы? Ну да, у меня еще на почте документы спрашивали…»

— Объясни, пожалуйста, как эту телеграмму понимать? — настаивала Светлана Ивановна, держала руки в карманах сарафана и смотрела на него строгими, немигающими глазами. В голосе у нее слышались боцманские нотки, и он подумал, что в его жизни на берегу это не лишне. В душе Степана от этого возникло какое-то чувство, и шагнул к ней, хотел подбросить ее на руках, как маленькую девочку, но Светлана Ивановна сделал столько же шагов назад, сколько он — вперед.

— Прямо здесь объяснять или, может, в каком-нибудь другом месте? — спросил Степан тоном, не обещающим ничего хорошего.

— Можно и у меня, — ответила она и пошла впереди, независимо стуча каблучками.

Вечером, после того как Степан рассказал все, и Светлана Ивановна грустно, но все же рассмеялась, они поехали под Хосту, в ресторан «Кавказский аул».

Степан Былря расставался в тот день с холостяцкой жизнью, и ему захотелось, чтобы в конце ее крикнул петух, который жил в этом ресторане. Поэтому он сразу спросил у знакомого официанта Володи, жив ли он и поет ли еще, и, получив утвердительный ответ, стал претендовать на отдельную саклю.

— Нэ магу, — сказал знакомый официант Володя. — Пагади нэмного, «Бэлла» скоро освободится. Садысь пока во дворе, попляши на гудекане…

Когда на «аул» опустилась глубокая ночь, а над ущельем, где он стоял, взошла яркая, близкая луна, Степан снова был навеселе и стал рассказывать Светлане Ивановне, какая она у него хорошая, и жаловаться ей, что у него в последнее время пустая, легкая, доступная и дешевая жизнь пошла. Не болит ни о чем у него душа, потому что голо в ней, как в спортзале, когда там нет людей. Влюбился, было когда-то, раз в жизни влюбился, не считая, конечно, второго раза, и то, оказывается, в свою сестру! Ему нужно, чтобы у него душа болела за что-то … Да и китов бить надоело, и жалко их — скоро всех перебьем. Ведь он в море — другой человек, по девять месяцев ни грамма ни пьет. Да он, если разозлится, все может… Они такую себе жизнь построят. Не такую, как Андрюха, — брата родного по-человечески не мог встретить… Если она хочет, он пойдет работать столяром, у него же — золотые руки. Он и учиться может пойти, на кого угодно…

Странно, однако Светлана Ивановна в ответ на такие признания приглашала утром, перед посещением загса, пойти с нею в школьный сад — там завтра будут работать школьники, учителя и родители. Степана подкупала непосредственность, с которой Светлана Ивановна вовлекала его в свою жизнь, трогало доверие и поражало то, что она с такой уверенностью говорила о своем завтрашнем дне, наполненном простыми житейскими заботами. За исключением похода в загс для подачи заявления, разумеется. Степану от этого было радостно, он хватал ее за руки, целовал исступленно, а она отнимала их, прятала под стол, была спокойна и улыбалась чему-то своему, словно знала Степанову жизнь наперед.

После полуночи, в перерыве между танцами, где-то за «саклями» прокричал петух. Публика зашумела, захлопала, ударилась снова в пляс под нестройные, но отчаянные звуки оркестра.

— Так берешь в мужья? — спросил Степан.

— Беру, Степ, беру, — успокоила Светлана Ивановна. — Еще пожалеешь… Три года ждала, как же теперь не взять… Пожалеешь!

— Я? — засмеялся он, а потом крикнул: — Володя! Прощай, друг, уводит меня эта героическая женщина. Самая героическая из всех героических! Прощай, друг! Оркестр, асса!..

Дурачась и понимая, что дурачится так, быть может, в последний раз, он сплясал на гудекане барыню. Заказал оркестру «бабий» марш Мендельсона и покинул этот «аул», слишком знакомый ему и надоевший беспечным весельем, неинтересный и неестественный, совершенно не похожий на жизнь, которой ему давно уже хотелось.

Первая публикация – Александр Ольшанский. Сто пятый километр. М., Современник, 1977

Добавить комментарий