Мемуары А.Ольшанского (часть 7)

В углу огромной территории нашей части располагался хоздвор. Конюшня со старым одноглазым конем Орликом и свинарник с шестью шустрыми поросятами. В мои обязанности входило содержать это хозяйство. В качестве гужевого двигателя Орлик использовался редко. Разве что подвезти дров к бане. Разумеется, мне предстояло привозить три раза в день отходы столовой и кормить поросят.

При первой встрече коняга прицелился единственным глазом и попытался меня лягнуть. Он был на привязи, и в день знакомства получил лишь воду. На следующий день, получая овес, вел себя с большей терпимостью. В конце концов, он, видимо, расценил меня как неизбежное зло. Отправляя его

В углу огромной территории нашей части располагался хоздвор. Конюшня со старым одноглазым конем Орликом и свинарник с шестью шустрыми поросятами. В мои обязанности входило содержать это хозяйство. В качестве гужевого двигателя Орлик использовался редко. Разве что подвезти дров к бане. Разумеется, мне предстояло привозить три раза в день отходы столовой и кормить поросят.

При первой встрече коняга прицелился единственным глазом и попытался меня лягнуть. Он был на привязи, и в день знакомства получил лишь воду. На следующий день, получая овес, вел себя с большей терпимостью. В конце концов, он, видимо, расценил меня как неизбежное зло. Отправляя его вечером на выпас, я без седла даже ездил на нем верхом.

На какой заставе Орлик служил раньше, как потерял глаз, для меня так и осталось тайной. Видимо, первая встреча оставила свой след, и поэтому у меня ни разу не возникло желания отнестись к нему по-писательски — хотя бы попытаться представить, о чем думает старый пограничный конь долгими ночами в сарае, что вспоминается ему. Можно было написать превосходную повесть. Но по линии души мы так и остались чужаками.

После первой же поездки за отходами, когда на телегу ставились баки с отходами, все это расплескивалось по дороге и воняло, я решил, что так дело не пойдет. Нашел почти новую бочку, электросваркой приварил в гараже внизу торца кусок трубы диаметром сантиметров двадцать. Сделал золотниковый затвор с рычагами. Сверху к бочке приделал крышку на шарнирах — весь день только бы закрывал да открывал для собственного удовольствия. Причем варил-сверлил сам — все-таки был когда-то слесарем и механиком.

Испытания прошли успешно. Привез отходы на хоздвор без расплескивания. Орлик сдал назад, чтобы отверстие в золотнике оказалось над поросячьим корытом. Дернул за рычаг — содержимое бочки без задержки вылилось в корыто, и поросята дружно зачмокали.

Теперь возле столовой стояли не сальные баки, а выкрашенная в оранжевый цвет бочка на одноколке. Рабочие по кухне по мере накопления отходов выливали или выбрасывали их в бочку. Пижоня, я отправлял Орлика по дороге в обход, а сам шел к столовой напрямую, через спортивную площадку. Расстегнув ворот гимнастерки и заложив руки в карманы, чтобы все видели, что мне, придурку, решительно на всё начхать. В наряды не хожу, автомат не беру в руки — все равно что какой-нибудь сектант. И вообще цвету и пахну. Вы надеялись, что буду пахнуть помоями? Да я к ним после сооружения бочки практически не имею отношения — дернул за рычаг, и всё!

Более того, из подсобного помещения я соорудил себе «кабинет». Выгреб огромное количество перегноя, сделал пол из досок. Стены покрасил известкой, провел электропроводку. Соорудил стол и несколько скамеек — в расчете на гостей.

И они были — новый 1964 год мы тайно встречали в «кабинете». Было человек пять москвичей. К празднику готовились больше месяца. На нашем столе было шампанское в золотой фольге, армянский коньяк, икра, буженина, виноград. Гвоздем застолья был противень с жареными голубями — их на территории части развелась тьма-тьмущая, поэтому отловить пару десятков не составило труда. Мы сидели в белье, в накинутых шинелях. Если бы кто-нибудь нас застукал, пришел бы в изумление. Это был стол протеста. Его изысканный уровень свидетельствовал, что мы тоже люди, а не безмозглая серая масса, обезличенный личный состав.

На конюшне я прослужил около года. Это было самое лучшее время за всю службу. Поскольку, уходя в армию, я перевелся на заочное отделение, то писал в «кабинете» курсовые работы. К этому времени мне прислали пишущую машинку «Москва». Много читал. К примеру, четыре раза подряд прочел «Войну и мир» — для того, чтобы притупилось обаяние романа, и чтобы я мог проникнуть в тайны толстовского мастерства. Свои наблюдения и замечания вносил в тетрадку. На четвертом круге чтения то и дело натыкался на стилевые и смысловые небрежности, описки и несоответствия, но в то же время я замечал хитрости и уловки великого старца.

Чеховскую «Даму с собачкой» я препарировал, буквально разложив рассказ на предложения и слова. На машинке печатал слева предложение из рассказа, а справа — все свои наблюдения и догадки. Почему Чехов написал так, а не иначе. Свои варианты. Пытался даже улучшить чеховский текст — ничего не получалось. И не могло получиться, потому что Чехов никогда не удовлетворялся проходными выражениями и словами. У него, пожалуй, кроме периода Антоши Чехонте, всегда и всё было на несомненно высоком уровне. Эти упражнения стали для меня огромной школой литературного мастерства.

Но я, уходя в армию, прихватил с собой свои рукописи. Юношеским, пухлым и незаконченным романом, однажды разжег в столовой титан. Дрова отсырели и не разгорались. Тогда я пошел в каптерку, взял рукопись романа и разжег ею титан. И подвел как бы черту под периодом юношеского вдохновения и поросячьего пафоса.

Впрочем, на втором курсе на семинаре обсуждался мой рассказ «Вера». К этому времени я перешел в семинар Виктора Полторацкого. От Бориса Бедного я ушел не потому, что он меня в чем-то не удовлетворял. Я его всегда ценил как мастера прозы, за взыскательность к литературному творчеству. Более того, Борис Бедный находился в апогее признания и славы — наконец-то, закончились его киношные страдания, и фильм по его сценарию, популярные по сей день «Девчата», вышел на экраны. Мало кто знает, что место действия фильма — лесоповал — отнюдь не случаен. Борис Васильевич угодил в немецкий плен, потом в наших лагерях рубил лес. На основе лагерных впечатлений написал изящную, жизнеутверждающую да еще проникнутую незлобивым юмором повесть, а потом и киносценарий…

— Ребята, параллельно с нашим семинаром на курсе будет еще семинар прозы. Руководить будет Виктор Васильевич Полторацкий. Поэтому я хочу, чтобы несколько наших семинаристов перешли к нему. Никого не принуждаю и никого не удерживаю. И не обижусь, если кто-то уйдет к Виктору Васильевичу, — объявил как-то нам Борис Бедный.

Я ушел к Полторацкому, потому что было важно послушать уроки другого мастера. Виктор Полторацкий до этого был главным редактором газеты «Литература и жизнь», преобразованную в те времена в еженедельник «Литературная Россия».

Разумеется, никто не говорил нам об истинных причинах того, что Полторацкого не утвердили главным редактором нового еженедельника. Дело было в том, что его дочь вышла замуж за Владимира Максимова, который в то время учился на Высших литературных курсах при Литинституте и который уже был известным писателем из числа инакомыслящих. В качестве утешения тестю непокорного зятя дали семинар прозы…

А тут и я со своей «Верой». В нем героиня по имени Вера рассказа заболевает раком крови. Конечно же, я писал о том, что наша вера в коммунизм и светлое будущее заболела неизлечимой болезнью. Это как бы в ответ на хвастливое хрущевское, что «нынешнее поколение будет жить при коммунизме». Рассказец так себе, но мне нужно было припрятать мысль на эзоповом уровне.

— О чем вы написали рассказ? — спросил меня в лоб Виктор Васильевич.

Не мог же я, в конце концов, на институтском семинаре выкладывать истинный замысел. Ведь умному — достаточно. И поэтому я дал весьма уклончивый ответ, ссылаясь на судьбу героини.

У Полторацкого была привычка встать во весь почти двухметровый рост, остановиться перед нами в профиль, поднять хищно подбородок вверх, закусить верхнюю губу, а потом повернуться к нам и высказать свою мысль.

— Здесь чувствуется огонек таланта, — сказал Виктор Васильевич, — но…

И это «но» растолковывал мне и моим товарищем часа полтора. Не оставил и запятой от моего опуса. Разложил все по полочкам и методично «разгромил». Поэтому, когда я на конюшне взял в руки «Веру», то тут же вспомнил наш семинар, и вновь стало стыдно за неудачный рассказ. Совершенствовать его не было смысла. Да еще с таким подтекстом.

Был смысл заняться рассказом «Сто пятый километр». Он приснился мне еще на первом курсе. По железной дороге паровоз ездит мимо домика обходчика. Машинист паровоза знает все семью обходчика, она становится ему близкой. Но он для них — машинист одного из многих десятков паровозов, которые проезжают мимо сто пятого километра. Машинист собирается к ним в гости, но железную дорогу электрифицировали, а его паровоз становится маневровым. Когда в очередной раз машинист едет на узловую станцию промывать паровозу котел, то домика уже не было. К этому месту вплотную подходили строящиеся многоэтажные дома.

Тогда, на первом курсе, я утром на столе обнаружил лист бумаги с не очень разборчивыми каракулями. Расшифровывая их, вспомнил свой сон, и как спросонок посреди ночи записывал его. Бесхитростный сюжет привлекал какой-тот глубинной тайной, которую мне следовало познать. Сон был из детства — мимо нашей хаты тоже проносились поезда. Но сокровенный смысл был не из детства. Так в чем же он?

На конюшне я делал вариант за вариантом, хорошо, что в рассказе не было и десяти страниц. Выверял каждое слово, пытался моделировать заново все ситуации, но загадка от меня ускользала. Я ее чувствовал, но это следовало выразить в словах. Когда, казалось, рассказ закончил, послал в журнал «Огонек». Оттуда пришла равнодушная отписка какой-то литдамы, я таких называю ремингтонными барышнями, которая меня так возмутила, что спустя годы в «Библиотеке «Огонек» напечатал в своей книжке в первую очередь рассказ «Сто пятый километр».

Надо сказать, что работа над этим рассказом и сделала меня писателем. Может, на сотом варианте, который я после демобилизации писал уже в Изюме, мне открылась мучившая столько лет загадка. Сидел я урочище Змиевском внутри огромного куста боярышника, писал очередной вариант и вдруг — озарение. Ведь сон был о том, что ускоряющиеся темпы жизни, научно-технический прогресс отдаляет людей друг от друга! Это лишь видимость близости, создается иллюзия доступности человеческого общения, да и, если присмотреться, это полублизость, одностороннее душевное движение. И мне стало понятно, что в произведении может быть уровней понимания и соответственно уровней содержания больше одного. У примитивного произведения — всего лишь одна мыслишка, сиротливое, неметафоричное содержание. Поэтому в некоторых моих произведениях есть разные уровни содержания — что-то наподобие матрешки. Неподготовленный читатель увидит одно, а искушенный — совсем иное. Подлинное искусство не может быть плоским или довольствоваться трехмерным измерением — оно само четвертое, пятое и так далее измерение. Именно это позволяет делать вывод о божественном начале художественного творчества. Откуда, если не оттуда, могла мне придти мысль о том, что технический прогресс отдаляет людей друг от друга?

Ни один рассказ не сыграл в моей судьбе такую роль, как «Сто пятый километр». В 1968 году меня, заочника, встретил Валентин Солоухин. Он поступал в институт из Донбасса, поэтому мы считали друг друга земляками.

— Хочешь работать в журнале?

И он буквально за руку привел меня к Киму Селихову, будущему первому заместителю секретаря правления Союза писателей СССР, а тогда — главному редактору журнала «Комсомольская жизнь». Особенностью этого журнала было то, что на партийном и профсоюзном учете его работники состояли в отделе комсомольских органов ЦК ВЛКСМ. И считались работниками ЦК.

— Кимуля, возьми его на работу. Не пожалеешь, — отрекомендовал меня Валентин.

Ким Николаевич пригласил заведующую отделом комсомольской жизни Галину Семенову, в будущем члена политбюро ЦК КПСС последнего состава. Прикрывая якобы лениво веками зеленоватые глаза, Галя слушала меня и разглядывала. Потом попросила дать ей что-нибудь почитать. Я дал «Сто пятый километр» и приехал за ответом, как и договаривались, через неделю.

— Вы можете выйти завтра на работу? — спросила неожиданно Галина Владимировна.

— Конечно.

— А рассказ я отнесла Олегу Попцову, главному редактору журнала «Сельская молодежь». Напечатают в ближайшем номере.

Подобное везение, пожалуй, было единственным в моей литературной жизни. К этому же «Сто пятому километру» в отзыве на мою дипломную работу прицепился Борис Зубавин. Когда принимали в Союз писателей, то на приемной комиссии предавал его анафеме однокашник Владимира Набокова по Тенишевскому училищу, лагерный сиделец Олег Волков. «Ну что это за рассказ — ездит паровоз, машинист собирается приехать в гости к обходчику и не приезжает. О чем рассказ?» — пересказывали мне выступление старика Волкова. Валентин Распутин писал мне, что рассказ я, по его мнению, засушил.

И в то же время Сергей Есин, тогда главный редактор литературно-драматического вещания всесоюзного радио, даже причмокивал от удовольствия, расхваливая рассказ его же автору. А Виктор Вучетич, бывший заведующий отделом литературы «Сельской молодежи», как-то признался мне:

— Прошло двадцать лет, а я твой «Сто пятый километр» помню почти наизусть.

А опубликован был рассказ под нелепейшим названием «Жил обходчик…» Так окрестил его Олег Попцов, опасаясь, как бы название не намекало на пресловутый сто первый километр, за который высылали из Москвы все «неблагонадежные элементы».

Недавно при поисках в своем безобразнейшем архиве я наткнулся на такую рецензию о «Сто пятом километре»: «Получили Ваш материал… В целом же рассказ слабоват. Тема не раскрыта. Автор хотел показать процесс созидания, любовь к труду, становление характера, Однако показано это поверхностно. Отсутствие четкой тематической линии и привело к безликости рассказа… С дружеским приветом литконсультант «Советской России Е. Семина». На письме «подруги» штамп – 1 окт 1965.

Из всей этой истории я раз и навсегда сделал вывод: надо никого не слушать, в том числе и тех, кто хвалит, поскольку они страшнее тех, кто ругает. В литературе лучше всего ставить на одну лошадку — на самого себя. Если тебя не понимают, то тут твоей вины нет. Дождись понимающих.

В итоге моя настойчивость в литературной конюшне по поводу рассказа «Сто пятый километр» была вознаграждена сполна.

31

Промозглым октябрьским утром солдат и сержантов привели в клуб. Перед нами выступил майор Икола. С влажным блеском в глазах он сообщил, что в связи с состоянием здоровья верный ленинец Никита Сергеевич Хрущев освобожден от занимаемой должности. Наверное, окружное начальство не сориентировало майора должным образом, и поэтому он стал расхваливать на все лады Никиту Сергеевича. Чем больше хвалил, чем больше влагой поблескивали майорские глаза, тем личный состав вел себя возбужденнее и радостнее.

Ведь из дому им приходили вести о том, что в магазинах полки совершенно пустые. За хлебом вновь очереди — это после того, как Никита распорядился в столовых подавать хлеб «бесплатно». Уроженцы северных краев знали о кукурузной авантюре Хрущева. Прекрасное растение, дающие в теплых краях, богатые урожаи, было скомпрометировано в глазах населения.

У меня по поводу отставки Никиты тоже не было никакого сожаления. В тридцатых годах не без его участия расстреляли или отправили в лагеря множество москвичей. За успехи в деле обострения классовой борьбы его бросили на Украину – достреливать «врагов народа».

К тому времени я уже имел хотя бы смутное представление о вине Хрущева за жесточайшее поражение наших войск весной 1942 года под Харьковом. Воочию видел, что дало хрущевское гонение на приусадебные хозяйства, по существу вторая коллективизация на селе, когда у людей насильно «выкупали» коров.

Гонение на деятелей литературы и искусства, травля Литературного института и его закрытие — тоже было делом рук или Хрущева, или его нукеров. Преодоление культа Сталина произошло бы и без Никиты. Тут он проявил себя как политический спекулянт. Тем более, что хрущевская борьба с тенью диктатора носила в сильнейшей степени шкурный характер: ему хотелось отмежеваться от репрессий, выдать себя чуть ли не жертвой, но в то же время разыскать в архивах и уничтожить расстрельные списки, на которых стояла его подпись. Мальчики кровавые в глазах, а не демократические убеждения двигали Никитой. Поэтому у меня всегда вызывали отвращение потуги отмыть этого зловещего черного кобеля из сталинской своры, представить его чуть ли не отцом русской демократии.

Между тем Икола, видя, что его минорные словеса по поводу ухода Хрущева от дел вызвали у нас явно противоположный эффект, рассвирепел. Он был слишком бездарным политработником и поэтому не остановился, а продолжал нас, что называется, не убеждать, а принуждать думать так, как он, согласиться с его оценкой случившегося. Глаза у него покраснели, лицо приняло обидчивое выражение, он перешел на крик, но это только усугубляло его провал.

— Встать! — не помня себя, заорал майор. — Старшина Мясин, приказываю провести немедленно четыре часа строевой подготовки с личным составом! И строевым шагом — от клуба до стадиона! С песней! Выполняйте приказ!

В воспаленном от обиды сером веществе Иколы, должно быть, роились мысли если не о бунте личного состава, то, во всяком случае, о полном неприятии лицемерной трактовки отставки, которая исходила из Кремля. Не знаю, что он докладывал в политотдел округа, но вряд ли заикнулся о том, что обрадовавшимся солдатам и сержантам «подарил» по случаю отстранения Хрущева.

В тот день шел дождь. Мы рубили строевой шаг, разбивая сапогами лужи на стадионе и обдавая друг друга брызгами грязи. И орали строевые песни. Дул холодный ветер, и шинели стали твердеть, покрываясь ледяным панцирем. Что в нашем сознании могло породить несправедливое, дуболомное наказание? Опять же — противоположное тому, которого ожидал Икола.

Пока я тянул повыше ногу и рубил шаг, у меня созрело решение. После того, как мы, четыре часа спустя, вернулись в казарму, я пошел в штаб, поднялся на второй этаж и постучал в дверь кабинета Иколы.

— Войдите! — услышал я рассерженный голос Иколы.

Когда я вошел, у него белки глаз были еще красными. Должно быть, получил соответствующий нагоняй от командира части.

— Разрешите обратиться, товарищ майор?

— Ну что тебе…

— Товарищ майор, если партия освободилась от такого негодяя, как Хрущев, то я хочу быть в рядах такой партии.

Замполит от неожиданности обалдело смотрел на меня. Своим заявлением я воздавал должное и его политинформации, а также четырем часам строевой подготовки. Наказать солдата за то, что он желает вступить в ряды родной коммунистической партии — на такое даже Икола вряд ли решился бы.

— Подавай заявление, — сказал Икола и отпустил меня.

По всей вероятности о характере моего заявления сообщил начальству в округ, и оно там явно понравилось. Меня приняли в кандидаты. Кандидатскую карточку я получал в штабе округа во Владивостоке. Газета «Пограничник на Тихом океане» располагалась там же. Зашел и в редакцию, чтобы познакомиться. Меня повели к редактору газеты майору Устюжанину.

Недели через две в часть поступил приказ начальника штаба округа, если не ошибаюсь, генерала Ильина, о моем откомандировании в распоряжение редакции окружной газеты. Мне поступила команда сдать оружие и приготовиться к отбытию во Владивосток. Я все сдал, собрал в вещмешок нехитрое солдатское имущество, принес с конюшни пишущую машинку и папку с рукописями. Мне должны были дать увольнительную, проездной билет.

Вызвали к майору Иколе. Опять красные глаза, обида на лице.

— Рано собрался! — встретил он меня возгласом, потрясая какой-то бумажкой. — Здесь написано: «без исключения из списков части». Что это такое? Пусть забирают с исключением из списков. Так что никуда ты не поедешь! Возвращайся на свою конюшню!

Казалось бы, нормальный человек, не солдафон, радовался бы, что его солдата берут в редакцию. Тем более, что солдат — молодой писатель, учится в Литературном институте. Нет, вместо этого он возвращает его на конюшню. Как все это можно назвать? Предоставляю возможность подыскать название самим читателям.

Чтобы найти веский повод для отмены приказа начальника штаба округа, Икола придумал не столько для меня, сколько для себя губительную ложь. Он позвонил начальнику политотдела округа и попросил не выполнять распоряжения начальника штаба, поскольку-де Ольшанский является секретарем комитета комсомола части. Начальник политотдела, должно быть, дал нагоняй редактору газеты за попытку лишить воинскую часть комсомольского вожака. Василий Иванович Устюжанин, с которым меня связывали потом годы дружбы в Москве, почему-то не смог доказать в тот момент, что я не секретарь комитета комсомола, а повозочный, на попечении которого одноглазый Орлик да шесть поросят. Должно быть, подумали, что я врал. В штабе округа никому и в голову не могло придти, что замполит авиаотряда так беспардонно лжет.

Разумеется, меня это возмутило. Написал в «кабинете» на конюшне письмо в Совет Министров СССР. Ни на кого не жаловался, а просто писал о своей судьбе. Времена Хрущева, когда он поучал творческую интеллигенцию, прошли. Неужели в стране, спрашивал я в письме, студентов Литературного института девать некуда, что их надо призывать на армейскую службу и чтобы они, как хрущевский свинарь-маяк Жук, который оказался полицаем, там кормили свиней?

Помнится, в часть приезжал какой-то подполковник из округа, который говорил со мной на общие темы. На прощание он сказал, что я хорошее письмо написал. Потом вдруг командир части увидел меня на утреннем общем построении и удивленно спросил:

— А почему вы в строю? Было же принято решение о вашем увольнении!

— Нет, нет, нет…- подскочил к нему Икола и буквально за руку отвел его в сторону.

Я больше чем уверен в том, что благодаря исключительно Иколе прослужил еще два года. Вскоре пришло письмо из Главного управления погранвойск, подписанное генералом Матросовым. Очень обтекаемое письмо. Где-то затерялось в моем архиве или я его выбросил по причине незначительности содержания. Лет через десять Матросов станет командующим погранвойсками всего Союза.

Прошло еще какое-то время, и меня «избрали» секретарем комитета комсомола. Кандидатура секретаря комитета комсомола, который по должности являлся инструктором комсомольской работы, поступала на утверждение начальнику политотдела округа. Когда соответствующая бумага легла на стол начальнику политотдела Аникушину, тот рвал и метал по поводу вранья Иколы. Вероятно, ему тоже досталось из-за моего письма. Но виноватым считал он Иколу — мало того, что он обвел вокруг пальца его, начальника политотдела, так еще попытались столкнуть с начальником штаба войск округа.

С этого момента карьера майора Иколы, моего злого армейского демона, закатилась. Ко всему прочему, он продолжал конфликтовать с окружным начальством. Как в свое время меня, присмотрел он среди новобранцев молодого художника. Но и штаб округа обратил на него внимание — рисовать им всякие графики да диаграммы. Дали команду причислить его к отдельному батальону связи, дислоцировавшемуся в самом Владивостоке.

Учебную подготовку молодой художник Анатолий Лебедев проходил в Посьетском погранотряде. Майор Икола ожидал момента, когда молодое пополнение примет присягу. Ибо после этого молодых распределяли по частям. Он направил меня с бланками командировочного удостоверения и проездными документами для рядового Лебедева в день его присяги. В мою задачу входило похищение этого рядового до приезда сопровождающих из батальона связи. Я даже переночевал в палатке учебного пункта. А утром вместе с Лебедевым поехал в свою часть.

Спустя день или два приехавшие из батальона связи обнаружили пропажу. Конечно, все видели, что приезжал старший сержант с авиационными эмблемами и забрал солдата. Икола сделал вид, что он и слыхом не слыхивал о том, что на Лебедева «глаз положил» штаб округа. Он отобрал его, как всегда делал, в комендатуре из прибывшего пополнения. Пошла борьба за солдата, но, в конце концов, Иколе приказали доставить его в штаб округа.

Эта миссия выпала тоже мне. Лебедев к тому времени освоился в просторном помещении в клубе, рисовал не только всевозможные планшеты для огромной территории нашей части, но и живописал для души — круп гнедого коня. Надо сказать, что способности к живописи у него сочетались с потрясающей наивностью.

— Ты хочешь заниматься живописью у нас или графиками в округе? — спросил я Лебедева в электричке.

— Не хочу я чертить графики.

— Тогда послушай моего совета, — приступил я к выполнению секретного плана, который одобрил Икола. — Единственная возможность вернуться в часть — это зарекомендовать себя в штабе округа разгильдяем и нарушителем дисциплины. Для начала — рвани в самоволку. Возможности для этого будут большие. Выпей для запаха и попадись в руки патруля Тихоокеанского флота — они всегда придираются к тому, почему мы в фуражках, а не в пилотках. Но не перегибай — можешь угодить в дисциплинарный батальон.

Примерно месяц спустя Лебедев вернулся в нашу часть. Потом стал членом Союза художников и однажды написал мне письмо. Разыскав меня в Москве, позвонил…

История с Лебедевым забылась. Однако генерал Аникушин не простил Иколе вранья. Не раз Икола, как обычно с влажным блеском в глазах и соответствующим выражением на лице, говорил мне после совещаний в политотделе округа, как опять Аникушин вспомнил о том, что в авиаотряде так успешно занимаются воспитанием личного состава, что молодого писателя, студента третьего курса Литературного института отправили на конюшню кормить свиней.

Видимо, исправляя оплошность в глазах окружных политотдельцев, Икола, как говорят солдаты, стал бросать мне лычку за лычкой. Когда я появлялся в округе у своего комсомольского начальства, капитан Богомаз, впоследствии мой добрый и верный друг на всю жизнь, говорил мне:

— Саша, опять в новом звании?! Если так дело пойдет и дальше, ты демобилизуешься генералом! — смеялся Виктор Акимович.

С тех пор окружная газета в материалах о нашем авиаотряде употребляла только такую формулировку: «в части, где комсомольским работником А. Ольшанский» или же — «секретарем комитета комсомола». Тем самым работники редакции напоминали командованию авиаотряда, особенно Иколе, о некрасивой истории со мной. Табу на фамилии моих командиров действовало вплоть до моей демобилизации. Формулировка «где служил» была бы, конечно, слишком. Такое хулиганство в те годы было невозможным для военной прессы.

Но генерал Аникушин и через годы после моего увольнения так и не смог простить Иколе отношения ко мне. Пока он возглавлял политотдел округа, Икола не рос ни в должности, ни в звании. Последний раз Аникушина я видел на фотостенде здания Агентства печати новости. Фотограф запечатлел генерала, стоящего в печальных раздумьях над гробами пограничников, попавших в плен в боях на острове Даманском и замученных китайцами. У многих были выколоты глаза, разорваны штыками переносицы…

Василий Иванович Устюжанин, служивший в редакции журнала «Пограничник», говорил мне, что Аникушин часто спрашивал обо мне. Меня это удивило. Ведь с ним я встречался считанные разы, да и то вместе с другими секретарями комитетов комсомола. В кабинете во Владивостоке, на контрольно-пропускном пункте «Находка», где проводился семинар для комсомольских работников округа. Сохранилась фотография участников семинара. Вот и все. Наверное, по этой причине не навестил старика вместе с Василием Ивановичем. А надо было сделать это при его жизни.

32

Время тянулось медленно. В наряды я ходил всего несколько раз в месяц, да и то с разрешения Иколы. Как правило, помощником дежурного по части. Летуны к политаппарату относились неважно. Выходцы из ВВС, они привыкли, что замполит, инструкторы по партийной и комсомольской работе тоже были летчиками, штурманами, бортинженерами. А мы были пешими. Несколько раз с экипажами я вылетал в линейные погранотряды, но сразу же понял, что мешаю экипажам, которые меня принимают за соглядатая Иколы. Если бы они знали всю сложность наших отношений!

После того, как я добился разжалования старшины Иконникова, рядовые и сержанты меня стали уважать. Хорошие отношения, я бы даже сказал доверительные, сложились со многими офицерами. С Иколой, не смотря на то, что он брал меня с собой палить из спортивного револьвера в офицерском тире, что мы часами беседовали с ним на общие темы, я всегда был настороже.

Ко мне приходил изливать душу начальник парашютно-десантной службы капитан В. Не захотел служить дальше, и все. Готов был на все, только бы его уволили досрочно. И добился своего. Однажды я утешал замполита командира роты аэродромного обслуживания лейтенанта С., того самого, который утверждал, что статус — это понос. С., понимая всю никчемность и бесперспективность своей службы, рыдал в пустом офицерском стрельбище. Я утешал его, боялся, что само место может надоумить его пустить пулю в лоб. Он напомнил мне героя купринского «Поединка» — как были в наших вооруженных сила вечные прапора, так и остались.

Или вот судьба. Пришел как-то ко мне из авиамастерских старший лейтенант Устинов. Он был авиационным техником. Должность старлейская, старшего лейтенанта получил лет пятнадцать тому назад. Попросил помочь ему написать начальнику авиаслужбы погранвойск Союза. Устинов сомневался в каждом слове, не хотел никого обидеть. Его мятущаяся душа жаждала вырваться из ловушки, в которую угодил ее хозяин. Устинову было около сорока лет, впереди была лишь возможность уйти на скромную пенсию в звании старшего лейтенанта. Разве не представлял он себя в иных погонах и на иных должностях? Разве юношей, идя в училище, видел себя сорокалетним старлеем? Он хотел попросить начальника перевести его куда-нибудь, хоть на Сахалин, хоть в Среднюю Азию, но на мало-мальски приличную должность. Недели две мы с ним вымучивали это письмо, и я до сих не уверен, послал ли его этот бедолага в Москву.

В составе комитета комсомола были молодые офицеры — Саша Л. и Миша З. Второй из них был скромным и застенчивым — как девушка тех времен. Однажды мне Икола сказал, что Л. просит перевести его с вертолета на самолет. Боится летать на вертушке. Мол, учился на летчика, а тут переучили на вертолетчика. Саша вырос в Москве, на Таганке, был общительным и жизнерадостным парнем. Приехал с женой, которая вскоре родила ребенка. Его портрет был напечатан на первой странице журнала «Пограничник».

У нас были вертолеты МИ-4. Конечно, когда летишь, над головой редуктор грохочет страшновато. Но в нашей части лет пятнадцать не было летных происшествий — технари и механики чуть ли не вылизывали вертолеты и самолеты. Летают ведь над границей. Сопки и сопки, мест для вынужденных посадок слишком мало. Да и любая авиационная авария могла стать предметом межгосударственного скандала. Наши летуны приходили в ужас от того, как проводятся регламентные работы в гражданской авиации, да и вообще на чем они летают.

Наши самолеты — АН-2 и ИЛ-14 — летчиками были укомплектованы. Поступили к нам как-то две чехословацкие «Пчелки», но они, как оказалось, при заходе на посадку имели привычку переворачиваться и садиться на кабину. Их быстро куда-то оправили.

А Саша все настойчивей просился на самолет. Как отправлять на границу пилота, который летать боится? На Сахалине требовался экипаж на ИЛ-14. Отправили туда вторым пилотом Сашу, а Мишу — бортовым техником. Мне было жалко расставаться сразу с двумя членами комитета комсомола.

За несколько дней до окончания моей службы пришла страшная весть. Их ИЛ-14-му после выполнения задание не разрешили посадку на основном аэродроме. Направили на запасный. Там тоже непогода — пилот в тумане посадил самолет не на полосу, а параллельно ей — на лес. Один из двигателей ударил по кабине. Миша был еще жив — обгорели переломанные руки и ноги, выжгло глаза. Сколько он промучился, не знаю. А Л., как показала экспертиза, умер еще в воздухе. Как только затрещали крылья и деревья, сердце у него остановилось.

Впечатления от службы не особенно вдохновляли меня в литературном плане. Должно быть, в соответствии с законом, по которому соловей и в золотой клетке не поет. Но один случай зажег меня. Я был помощником дежурного по части. Около полуночи он пошел в обход по территории с таким расчетом, чтобы зайти домой и перекусить.

Все было спокойно. И вдруг звонок:

— «Гранит»? Это «Сокол». У вас ничего не работает в квадрате Х?

«Сокол» — таков был позывной противовоздушной обороны. Эти ребята не умеют шутить. Смотрю в журнал. Нахожу запись, что вертолет в этом квадрате закончил работу в 19 часов, сдан под охрану на заставе такой-то.

— По нашим сведениям все наши на месте, — доложил, а червь сомнения в душе проснулся.

Летуны — народ отчаянный и с фантазией. Попросили как-то переправить на АН-2 кобылу с заставы на заставу. В воздухе кобыла отвязалась и давай бегать по салону да брыкаться. Экипаж сел в болото — приказ был по всем погранвойскам. К счастью, АН-2 был не наш. А вдруг наши поднялись в воздух, доложили дежурному, а он забыл оставить запись об этом в журнале? Не додумались же они сгонять за водкой в ближайший сельмаг или к дояркам на ферму! Ведь ПВО может и пальнуть ракетой.

— «Гранит»? Это опять «Сокол». Вы на сто процентов уверены, что в квадрате Х ваши не работают? — в голосе дежурного ПВО досада и нетерпение.

Не могу же я расспрашивать, что они обнаружили. Какой-нибудь китайский летательный аппарат или воздушный шар. Может, просто огромная стая уток или гусей?

— Для ста процентов мне нужно связаться с экипажем.

— Свяжитесь и срочно доложите мне.

Звоню дежурному Гродековского погранотряда. Прошу срочно, по тревоге, поднять командира экипажа и связаться с дежурным «Гранита». Минуты кажутся вечностью. Наконец звонит командир экипажа.

— Это ты, комсорг? Почему спать не даешь?

— «Сокол» задолбал.

— А-а…

— У вас все в порядке?

— В полном.

— Извините. Спокойной ночи.

И тут же связываюсь с «Соколом». С души свалилась огромная тяжесть.

Пока дежурный ходил по территории, подкреплялся дома, во мне после такого стресса проснулся литератор. Я понял, что примерно так может начаться война. Китайцы ночью направят на нашу сторону десант, допустим, чтобы обеспечить наступление… И замелькали перед глазами сцены. «Сокол» перепроверяет «Гранит» и прочие «граниты»… Командир части в дежурке… Поступает приказ вскрыть конверт… У дежурного в сейфе есть такой — его вскрывают только в случае начала войны…

Остаток дежурства прошел спокойно. А в моем воображении творилось черт знает что…

Последний месяц службы был омрачен весьма неприятным приключением. Не помню уж, по какому случаю я шел по берегу залива Углового на станцию Весенняя. Июль, жарища в безоблачные дни стояла невыносимая. И духота. Ноги в юхтовых сапогах, которые выдавали только пограничникам, горели, пот по лицу — ручьями. Надо заметить, что к приморскому климату я так и не привык. Зимой на тыльной стороне ладоней у меня секлась в клеточку кожа и выступала кровь. Кожа была шершавой как наждачная бумага. В бане шершавость отмокала, а кожа опять секлась. А летом у меня постоянно хрустели коленки.

В тот день жарища меня достала так, что я сбросил с себя все и решил искупаться. Довольно долго шел по мелководью. Солнце било в глаза, поэтому я и не заметил опасность. Наконец, мелководье закончилось и я нырнул, поплыл. И вдруг удар в живот. Вначале я подумал, что наткнулся на электрического ската. Повернул к берегу, солнце теперь было за спиной и я увидел — о, ужас! — кишевших вокруг меня медуз-крестовиков. Сколько было сил рванул к берегу.

На животе было синеватое пятно. Попытался отжать из пятна яд. Медуза крестовик — одна из самых ядовитых тварей. Диаметром она всего два-три сантиметра, внутри слизи отчетливо виден черный крест — за это и получила свое название. У нее есть так называемые стрекательный аппарат — тонкие нити с твердыми наконечниками. Вонзает стрекательный аппарат в кожу и впрыскивает в жертву синильную кислоту. А она относится к боевым отравляющим веществам нервно-паралитического действия.

Конечно же, вспомнил приказ, категорически запрещавший купаться в заливе. Дело в том, что эти твари в Угловой приплывают из Японского моря размножаться. В тот год, 1966-й, стояла жарища, и поэтому крестовиков было особенно много. В однотомной медицинской энциклопедии впоследствии даже прочел точное число пострадавших тогда. «Нет, на одного больше», — подумал я.

В целом мне, можно сказать, повезло. Если бы я не выскочил из воды, как ошпаренный, если бы еще одна медуза угостила синильной кислотой, если бы я не выдавил немедленно часть яда, то меня могло парализовать еще в воде или на берегу. Паралич в воде — основная причина того, что ужаленные захлебываются и погибают. Все это нам постоянно разъясняли, и после всего случившегося надо было что-то делать.

Обращаться за помощью к медикам части было нельзя. Во-первых, всем станет известно, что я нарушил приказ. Это грозило тем, что меня могли и не уволить со службы к первому сентября — началу занятий в институте. Для Иколы то, что я комсорг части, не имело никакого значения. Напоследок он мог преподнести мне еще одну пакость. Во-вторых, я не доверял квалификации наших медиков.

Решил обратиться к врачам пионерлагеря «Пограничник». Меня там знали, поскольку наша часть шефствовала над ним, и мы так регулярно устраивали для ребят военные игры. В медпункте пионерлагеря сказали, что противоядий от синильной кислоты не существует, и предложили выпить стакан спирта. Чтобы приглушить боль. Хрен редьки не слаще — за спиртной запах меня точно уволят 31 декабря в 23.30! Поскольку появление военнослужащих срочной службы в пьяном виде или хотя бы с запахом спиртного в погранвойсках в те времена считалось очень серьезным правонарушением, и я пойти на это не мог.

Когда докладывал дежурному о своем возвращении, то обнаружил, что голосовые связки у меня онемели. Комитет комсомола находился в комнате рядом с дежуркой — если что-нибудь со мной случится, то люди рядом. Закрыл за собой дверь, сел за стол. После контакта с медузой прошло около часа — и руки у меня стали выворачиваться наружу. Словно кто-то тянул за мизинцы и выкручивал руки. Я вцепился в столешницу. Врешь, сволочь, не поддамся.

Так продолжалось почти час. Потом синильная кислота стала накапливаться в почках — впечатление было кошмарным. Как будто мне вогнали в почки ржавые железнодорожные костыли и вращали их там. Главное было — не закричать от боли. Я молчал. Затем все мои внутренности стали болеть всяк по-своему, но все — хором. Узнал, как болит печень, селезенка, поджелудочная железа, легкие, сердце… Часа через два или три молекулы яда поступили в мышцы. В глазах все время сверкало — молекулы поражали зрительный нерв. Все мышцы одеревенели, было такое впечатление, что во сне у меня все тело затекло. К одиннадцати вечера, то есть к отбою, я поднялся в казарму. После отбоя заснуть с «электросваркой» в глазах, конечно, не смог.

Такое состояние продолжалось почти неделю. Чтобы прекратить мучения, отпросился в увольнение. Поехал на станцию Океанская, купил несколько литров медовой газировки и, облюбовав крутую сопку, бегом покорял ее. Бегом — и вниз. Выгонял с помощью пота из тела синильную кислоту. Смывал пот морской водой. Считаю, что решение было правильным — к вечеру онемение мышц прошло, да и «электросварка» в глазах сверкала не беспрерывно, а все реже и реже. Все еще кое-какие молекулы синильной кислоты бродили во мне. И смог, наконец, после отбоя заснуть.

За ту неделю потерял треть своего веса — около двадцати четырех килограммов. Сохранилась фотография: плоский, как камбала, стою перед зданием вокзала с надписью «Чита». Когда вернулся в Москву, то доармейские брюки пришлось связывать за петельки для ремня, а ходить — только в пиджаке.

Специально так подробно остановился на этом случае — не дай, Бог, кому-нибудь мой опыт понадобится.

33

Перед окончанием службы я оказался на распутье. Ни третьего, ни четвертого курса очного отделения в Литинституте не было. Мне предстояло продолжать учиться заочно и где-то работать. Многие мои сослуживцы устраивались на китобойную флотилию «Советская Россия». Как-то я видел в доке Дальзавода гигантское судно — метров двести в длину и высотой с пятнадцатиэтажный дом. Нас водили по «Советской России», и мне тогда не понравился настил из деревянного бруса, пропитанный китовым жиром. Жарило солнце, и запах ворвани впечатлял. Но тем не менее я подал документы в отдел кадров флотилии на открытие визы.

Результат и по сей день не знаю — в итоге решил доучиваться в институте. Вероятнее всего, в визе бы отказали. По той причине, что меня как-то включили в состав комиссии по проверке секретного и совершенно секретного делопроизводства.

Из Владивостока ехал поездом вместе с бывшим секретарем комитета комсомола отдельного стройбата Юрием Здоровым. Он ехал поступать, как сообщил мне, в высшую школу милиции в Нижнем Новгороде. Через много лет я узнал, что ехал он в Высшую школу КГБ. Меня тоже как-то Икола уговаривал пойти в это учебное заведение. Вероятнее всего, было такое поручение особистов.

— Зачем мне это нужно, — отказывался я. — Ведь уже учусь в институте…

— Ты не понимаешь, что тебе предлагается. Будешь служить и продолжать писать. Станешь как Александр Авдеенко, — убеждал Икола.

Быть Александром Авдеенко-2 я не пожелал. На этом разговор и закончился.

Из приморской тайги я вез целый рюкзак корней элеутеррокока. В то время ученые обнаружили в этом кустарнике, называемой в народе чертовым кустом, те же лечебные качества, что и в жень-шене. За годы службы я полюбил удивительную природу Приморья, ее неповторимую красоту и богатство. И люди там жили не такие, как в Москве. Там была традиция ценить каждого человека, но были и строгие требования к каждому. Случайный человек, какая-нибудь шалабола там не приживалась. К тому же, во Владик, военную базу, десятилетиями далеко не всех пускали. Это сейчас туда сбежалось всевозможное отребье.

Во всяком случае, мне Приморье регулярно снилось лет десять. Летал во сне над сопками в самую золотую пору — в начале сентября. Бродил по тайге, в зарослях папоротника и почти двухметровых саранок. Однажды, это было наяву, я подарил огромную охапку саранок от имени пограничников-тихоокеанцев актрисе Ворошиловградского драмтеатра. До меня приме театра, смазливой задаваке, все вручали приветственные адреса — целую стопку надарили. А когда объявили пограничников, то я, без ведома капитана Богомаза, мимо примы направился к пожилой актрисе, игра которой мне очень понравился, и вручил охапку таежных цветов. Зал взорвался от восторга.

Но и снилось мне, что я снова опять служу. «Да я же отдал вам три с лишним года, сколько же еще?!» — возмущался во сне и просыпался.

За вагонным окном опять замелькали просторы. Как в кино на заставах. Поскольку на многие из них, особенно на островах, кинофильмы привозили два раза в год, и они так надоедали, что их для интереса крутили в обратном порядке. А иногда и делали монтаж из нескольких фильмов.

Пили мы с Юрием настойку элеутеррокока. Положено было настаивать две недели и пить по тридцать капель три раза в день. Подошли к рецептуре творчески — набили две бутылки из-под шампанского корнями, залили водкой и приступили к употреблению на следующий же день. Голова, конечно, побаливала, должно быть, водка была так себе.

После службы у меня опьянение было очень странное. В компании я не пьянел вообще. Не знаю, после лошадиных доз элеутеррокока это было, или меня после синильной кислоты вообще ничего не брало, но мне было даже не интересно выпивать. Но вдруг начинал жутко пьянеть, у меня все начинало кружиться перед глазами. Тогда я выпивал еще рюмку — и вновь становился трезвым, как стеклышко.

По пути меня поразило то, что в течение нескольких дней все пассажиры в вагоне перезнакомились друг с другом, сдружились даже. И когда кто-нибудь сходил на своей станции, то начинались объятья и поцелуи, обмен адресами. Где еще, кроме России, возможно подобное? Нигде.

В Литинституте меня ожидал сюрприз — оказывается, я был исключен за академическую неуспеваемость. То есть за неявку на экзаменационные сессии. Растолковать заведующему заочным отделением Тарану-Зайченко, по прозвищу Тиран-Зайченко, что военнослужащий срочной службы не может по своему усмотрению являться в вуз, что ему вообще не положено учиться в вузах, не удалось.

Руководитель творческого семинара В. Полторацкий почему-то от меня отказался. Cунули в семинар к А. Симукову, кажется, драматургу, которому я активно не нравился. С Симуковым, к счастью своему, я так и не познакомился. Получалось, что все мои потуги с учебой оказались напрасными. Тщетным оказалось и гостеприимство работников библиотеки государственного университета во Владивостоке, которые, доверяя мне, выдавали учебники и книги. Признательность за это я сохранил на всю жизнь и жалко, что я так долго не смог отблагодарить их. Только через сорок лет в знак благодарности послал им экземпляр дилогии «RRR». И сейчас говорю милым библиотечным женщинам из ДВГУ: от всей души — спасибо!

Вместо ушедшего из жизни И.Н. Серегина ректором Литинститута стал Пименов Владимир Федорович. Театральный критик и крупный чиновник. Пошел к нему за справедливостью. Ректор усадил меня в глубокое кожаное кресло, в котором я после казарменной мебели почувствовал себя не в своей тарелке. В кресле было душно, и я стремился сидеть на самом его краешке.

Пименов вызвал Тирана-Зайченко, и все, как на патефонной пластинке, началось заново. Зайченко обвинял меня в том, что я пропустил несколько экзаменационных сессий. То обстоятельство, что я находился на срочной службе, этот «параграф» никак не принимал во внимание. Все это убеждало меня в том, что отправили нас служить в армию все-таки за майские события 1963 года. Наконец, Пименов понял, что не по своей вине я не являлся на сессии. С неудовольствием, но восстановил в институте. Потом, когда я секретарил в Московской писательской организации, Пименов показывал на меня пальцем и говорил писателям: «Это мой ученичок!» Впрочем, показывал пальцем на многих. А я, встречаясь с ним, вспоминал душное кресло.

Пока восстанавливался в институте, встретился кое с кем из однокурсников. Они уже окончили институт, устраивались на работу в издательства или журналы. Никакого распределения выпускников в Литинституте не существовало. Работу надо было искать самим. Это было не просто. И прожить на гонорар молодым писателям было практически невозможно. То есть основная энергия шла не на создание новых произведений, а на выживание. Если тебя власть замечала, то помогала выживать. Если же ты посмел свое мнение иметь, то она перекрывала тебе кислород — так называлось это в наши времена.

Несколько однокурсников решили меня, одичавшего на краю света, сводить в только что открывшийся вновь ресторан «Славянский базар». Знаменитый ресторан несколько десятилетий был столовкой для номенклатуры, и в середине шестидесятых его вернули публике. В те годы цены даже в популярных ресторанах не были кусачими. Это сейчас в ресторане ЦДЛ чашечка кофе может стоить кучу долларов, а тогда на десять рублей можно было прилично посидеть вдвоем.

Короче говоря, мы хорошо «усиделись». Когда выходили из «Славянского базара», у меня началась полоса патологического опьянения. До этого все время был трезвым, даже было противно замечать, как у ребят начинает замедляться речь, путаться мысли и слова. А на воздухе я «поплыл». Друзья взяли под руки мои сорок восемь килограммов (попробовали бы они сделать то же самое сейчас, когда меня в два с половиной раза больше!) и повели на Красную площадь.

Неожиданно передо мной возник капитан Богомаз. Я подумал, что у меня начались глюки. Мой окружной комсомольский начальник говорил мне, что у него есть право в случае необходимости задерживать и гражданских. На рукаве у Богомаза была повязка с надписью «Патруль», на голове не зеленая, а общевойсковая, с красным околышем, фуражка. И вообще Богомаз был не капитаном, а майором.

— Не пойму, форма какая-то странная, — бормотал я.

— Я поступил в Военно-политическую академию, — разъяснил Богомаз и уговорил меня найти его обязательно на следующий день.

Состояние Виктора Акимовича можно было понять. Патрулировал он Красную площадь, и вдруг, откуда ни возьмись — почти волокут его тихоокеанский кадр, который в положении риз, какие-то мужики. Вот и бросился то ли выяснить обстоятельства, то ли на выручку.

На следующий день я нашел Богомаза в академии — с тех пор наши отношения вышли из координат «начальник-подчиненный». Мы стали друзьями. После академии он служил в Казахстане, я пытался найти его там. Но ошибся на целую область. Мы встретились вновь, когда его перевели в Москву.

Виктор Акимович был для меня всегда образцом офицера. Высокий, стройный, красивый и образованный человек. С обостренным чувством собственного достоинства и с высоким нравственным порогом. И этому в высшей степени порядочному человеку досталась мелочная супруга, которая погубила ему карьеру. Его помощник по политотделу погранокруга, которого я помню старшим лейтенантом, стал генерал-лейтенантом и возглавлял политуправление погранвойск Союза.

А Виктор Акимович выше полковника не поднялся. С ним произошла почти анекдотическая история. В семидесятых годах он опубликовал в журнале «Техника — молодежи» статью о разгадке тайн птичьего полета, где доказал, что можно создать принципиально новый летательный аппарат — махолет. Виктор Акимович мне говорил, что в публикации он не раскрыл полностью суть своего открытия, приготовил сюрприз, подтолкнув на ложный путь. Но и после таких объяснений, я так и не понял, как птицам удается летать. До сих пор не понимаю.

Публикация в журнале совпала с пиком жалоб супруги. Сам факт публикации в глазах у начальства был случаем беспрецедентным, свидетельством какой-то ненормальности. Ведь времена офицера Бородина, написавшего оперу «Князь Игорь», безвозвратно канули в лету. Поэтому занятие птичками не украшало полковника Богомаза. И его из политуправления перевели в техническое управление.

Потом Виктор Акимович много лет занимался поиском альтернативных аккумуляторов. В конце концов, изобрел их, но внедрять в производство свое изобретение категорически отказался. Поскольку махолет принес ему столько неприятностей. До сих пор, когда пишутся эти строки, летательный аппарат не построен.

А у меня после службы был лишь один выход — возвращаться в Изюм. Поехал на неделю, чтобы вернуться снова. На осеннюю сессию для заочников. Тогда с поездками было просто — плацкартный билет стоил всего 10 рублей 80 копеек. Если скорый поезд, то на рубль дороже. В пути поезд был чуть больше двенадцати часов. Пятая или шестая остановка. А сейчас, сорок лет спустя, то же расстояние преодолевается за семнадцать часов. Появилась граница, доходное место для всевозможной сволочи. А мы полагали, что империалистический принцип «разделяй и властвуй» не про нас.

Когда уезжал в Москву, то сосед попросил купить ему пальто и дал деньги. Я купил его и повесил в шкафу в общежитии. Пальто тут же украли. Для меня это стало шоком. И так денег не было, а тут обокрали. Но это было полбеды — главное было в том, что в Литинституте начали воровать. Такого раньше не было. Вообще представить, что в современном лицее, а таковым мы считали свой вуз, воруют, было невозможно.

На очном мы жили по два человека в довольно просторных комнатах, а заочников селили в тех же комнатах по пять человек. Вообще на четвертом заочном курсе было чуть ли не полторы сотни студентов — столько не было на всех пяти курсах стационара. Зачем столько набрали после закрытия очного отделения, было непонятно. Как показало будущее, из этой толпы только несколько человек стали профессиональными литераторами.

Вернулся снова в Изюм. И снова стал безработным. В местной газете все места были заняты. Недавно в Изюме выходило две газеты — городская и межрайонная, а осталась лишь районная. Идти в механики или водители не имело смысла — нужно было наверстывать упущенное за годы службы, приобретать хотя бы газетный опыт.

Поехал в Харьков, к другу, поэту Александру Черевченко. Он учился в Литинституте на курс младше. Там познакомился с Виктором Чалым, бывшим собственным корреспондентом «Строительной газеты» по Донбассу. Он был изюмчанином и тоже безработным. В Харькове работы не нашлось.

Тогда я поехал в Донецк. Там был литинститутовец Геннадий Щуров. Пошел в обком комсомола. Сказал секретарю обкома, что мне, молодому литератору, надо идти работать или в комсомол, или в милицию — набираться жизненных впечатлений. Секретарь предложил мне возглавить Первомайский райком комсомола. Я попросил несколько дней на раздумья. Хотел съездить в район, посмотреть хотя бы, что это такое. Но знакомые молодые литераторы отсоветовали — район преимущественно сельский, глухой.

Подсказали пойти в областное управление печати. Нашлось в Артемовске, где я уже жил и работал, место ответственного секретаря в местной газете. Я понравился начальнику отдела кадров, бывшему командиру московского салютного полка. Дело практически было решенным, как я вдруг встретил харьковского знакомца Виктора Чалого. И ничего лучше не придумал, как пойти вместе с ним в управление по печати.

Надо сказать, что Чалый никогда не был трезвым. И в таком состоянии в присутствии бывшего командира салютного полка принялся меня отговаривать от работы. Не знаю, может быть, он позавидовал тогда мне, или же смотрел на это с высоты недавнего своего положения, но бывший командир салютного полка пришел в ужас и негодование. На этом моя миссия в Донецк завершилась.

Вообще-то с Виктором Чалым мне пришлось немало повозиться. В двадцать два года его, заведующего отделом харьковской молодежки, пригласили в «Строительную газету». Женат он был на красавице и дочери известного профессора. Получил в центре Донецка огромную квартиру. Человек талантливый, увлекающийся и с фантазией, он вскоре стал терять почву под ногами.

У него было удивительное свойство располагать к себе окружающих. Когда он, высокий и крепкий молодой мужчина, в солидных очках в темной оправе, входил в автобус и начинал улыбаться, то весь салон расцветал приветственными улыбками.

В Донбассе насчитывалось около шестидесяти строительных трестов — только раз в два месяца он мог приехать в каждый из них. При условии, что посещал каждый день по одному тресту. Само собой разумеется, собкора «Строительной газеты» встречали и угощали. Но в одном тресте управляющий, Герой соцруда и так далее, продержал Виктора в приемной несколько часов. За это время он познакомился с заместителем управляющего. Когда собкора, наконец, пригласили в кабинет, то управляющий встретил его возгласом:

— Это ты, молокосос, теперь у нас собкор?!

Разъяренный Виктор поспорил с заместителем управляющего на бочку коньяку, что напишет и опубликует в «Строительной газете» фельетон об этом хаме. Зам, естественно, снабжал его информацией. И такой фельетон появился. Приезжало множество комиссий из Киева и Москвы, в конце концов, управляющего посадили на восемь или двенадцать лет, лишили всех наград, конфисковали имущество.

Заместитель стал управляющем, затем и заместителем министра в Киеве, и поставил бочку коньяку. Пока Виктор выпивал ее, стал алкоголиком. Конечно, многие сановные строители побаивались его после этой истории. Немудрено, что нашелся предлог уволить его из газеты. Разошелся с женой, оставив ей и дочери квартиру.

Уехал в Киев, надеясь на покровительство заместителя министра. С тоски выпускал подъездную газету «Сиротка», в которой вместо призыва к пролетариям всех стран насчет объединения стоял вопль: «Помогите найти родных!» Нашел подругу, которую в присутствии Виктора я отговаривал не выходить за него замуж. Но в то же время поехал в Донецк, разыскал в архиве бракоразводное дело, заплатил какие-то деньги за окончательное оформление развода и привез соответствующее свидетельство будущим молодоженам.

Конечно, Виктор срывался и не раз. Однажды объявился в Москве. По телефону я ему сказал, что буду его ждать в пивном баре на Шереметьевской. Раньше в этом здании был детский кинотеатр «Горн», но пиво победило. Насколько я помню, туда мы отправились впятером — Вадим Кузнецов, Юрий Селезнев, Сергей Семанов, Василий Белов и я. Появляется Чалый — почти фиолетовый, с заедами в уголках губ. И начал приставать к Белову, произнося издевательским тоном:

— Так это ты написал «Привычное дело»? И не подумаешь… Надо же! Ты — Белов?! Василий?!

Безуспешно я просил его замолчать, но Чалого разбирали черти. Тогда я отозвал его в коридор и без обиняков спросил:

— Ты решил в таком виде вновь покорить Москву?!

Виктор все понял и удалился. Спустя месяц появился в столице в безукоризненном костюме и лаковых туфлях. Ни грамма не пил. Утверждал, что сам бросил, поскольку гипнотизеры не в силах были подействовать на его психику. Он почти восстановился на работе в «Строительной газете», но кто-то из начальства был категорически против. И Виктор вновь сорвался. До меня дошли слухи, что в Харькове он упал на тротуар. Думали, что пьян, а он потерял сознание от внутреннего кровотечения. Да и трезвым он, конечно, не был. Вот так бездарно распорядился своей жизнью этот одаренный, но слабый человек.

34

Вам наверняка приходилось летним утром сталкиваться с чудом: в траве как бриллианты взблескивают росинки. Казалось бы, такая малость, капелька воды, а в ней отражается солнце, если же вдуматься – весь мир.

Образ утреннего чуда, чистоты и уютного тепла, бесценности происходившего приходит ко мне, когда я вспоминаю родной Изюм, в котором, как в капле утреней росы отражались все сложности огромной страны, которая жила большой жизнью. Капля – здесь всего лишь метафора, отнюдь не масштаб. В этом я убедился, когда многие годы писал цикл так называемых изюмских рассказов, усматривая в сугубо местных обстоятельствах типичные для всей страны проблемы. Для этого надо было научиться видеть в капле не только солнечные блики, которые, чего доброго могли и ослепить, и заворожить. Обрести сугубо духовное зрение, научиться не только осмысливать жизнь, но и обчувствовать ее, а потом передавать все это в словах и образах, причем максимально точно – конечно же, непросто. Много тут было у меня учителей, но среди них особое место занимает в моей судьбе редакция изюмской газеты.

Первое знакомство сродни первому свиданию. В 1958 году я, учащийся последнего курса лесного техникума, проходил преддипломную практику в Изюмской машинно-тракторной станции. Писал огромный роман, разумеется, о любви. В изюмской газете печатались произведения членов литобъединения «Кремянец». Однажды и я пришел с только что написанной главой. Попросили прочитать. Не помню, что говорили мне члены объединения, в памяти остались лишь пророческие слова Степана Аврамовича Ищенко, тогдашнего патриарха редакции, талантливого журналиста и литератора, многолетнего сидельца в сталинских лагерях:

— Сразу видно будущего литератора.

Заседания «Кремянца» превратились для меня в праздники. Не потому, что меня хвалили, напротив, не взирая на молодость, да еще после похвалы деда Ищенко «громили» как всех. Праздничность была в другом – в сопричастности к творчеству, искусству, культуре, духовности, а это был уже уровень настоящего человеческого существования. Понимание этого пришло гораздо позже.

Костяк объединения составляли литераторы, которые десятилетиями числились начинающими писателями. Графоманы в «Кремянце» не задерживались. Варились «вечно начинающие», как сами признавали, в собственном соку. Иногда им удавалось в Харьковском издательстве напечатать книжечку. В других условиях они могли бы развить свои способности, поставить перед собой масштабные творческие задачи и решить их. Но «родная» партия не могла позволить таким литераторам печатать книги — не знала, что делать с писателями, которые преодолели ее сопротивление и заявили о себе своими книгами. Георгий Бахтин, Иван Дудник, Иван Шерстюк, не говоря уж о Владимире Бондаренко или Йосипе Лютом, вполне могли стать профессиональными литераторами, написать не одну хорошую книгу. Может, не хватило характера, настойчивости, заели быт и текучка. Возможно, кто-то перед собой такую задачу и не ставил. Сейчас другая крайность – настоящая литература задавлена низкопробным чтивом, читатель дезориентирован, не может найти в этом мутном графоманском потоке подлинные жемчужины духовности и таланта.

Изюмщина – край с богатейшими литературными традициями и истоками. Достаточно вспомнить знаменитых Григория Данилевского или Николая Петренко, автора гениальной песни «Дивлюсь я на небо та й думку гадаю», Антиоха Кантемира, служившего в Изюмском полку, Павла Грабовского, сидевшего в изюмской тюрьме… В советское время из Изюма вышли или были к нему причастны Давид Ортенберг, Петр Лидов, украинские поэты и писатели Виктор Вакуленко, Леонид Талалай, Иван Мирошниченко, Вячеслав Романовский – боюсь, что перечислил далеко не всех. Не стал членом Союза писателей Владимир Романенко, но издал перед своей смертью замечательную книгу поэзии. Как и его брат Адольф. Да разве в писательском билете суть? Все дело – в таланте, в его реализации, а признание к настоящему поэту или прозаику все равно придет. К сожалению, мы так устроены, что у нас оно приходит чаще всего после смерти талантливого человека. А скольким журналистам дала изюмская газета доброго пути, поставила на крыло?

В то время я сдружился с Александром Ивановичем Саенко – с тончайшим детским поэтом. В высшей степени порядочным и образованным человеком, глубоким знатоком литературы, образцом высокой духовности и человечности. В бесконечных разговорах о литературе и о жизни мы поддерживали друг друга. Было досадно, что Саенко был как бы приговорен к Изюму, что ему не хватает литературной среды, повседневного общения с такими же, как он сам. Литератору надо много ездить и много видеть. Не зря французы говорят: «Писатель должен родиться в провинции, а умереть в Париже». Хорошо, что, вернувшись в Москву, я помог Александру Ивановичу издать книжку в издательстве «Малыш».

Еще в 1960 году я опубликовал в газете слабенький рассказ «Во вторую смену» — когда оформлял пенсию, нашел этот номер в Химках, где находится отдел периодических изданий бывшей Ленинки. От этой публикации, что, согласитесь, для меня довольно символично, берет начало стаж моей литературной деятельности.

Состояние мое после синильной кислоты было ужасным. Мир как бы поблек, я временами заикался, с трудом находил слова, чувствовал, как от меня ускользает мысль. Кому-то казалось, что краснею и заикаюсь от стеснительности, а я преодолевал последствиями разрушительного воздействия проклятой кислоты. После нее меня даже водка не брала. Неправда, что нервные клетки не восстанавливаются. И клетки, и волокна восстанавливаются – лет через пять совсем прошло и заикание, и сбить меня с мысли стало не так уж просто.

Где лучше всего рубцуются душевные раны и проходят болезни? Конечно же, в родных краях. В декабре 1966 года мне предложили стать литсотрудником изюмской газеты — освободилась ставка шофера, поскольку с машиной что-то случилось. Потом перевели на должность литсотрудника.

Недавно я подсчитал время штатной работы в газете – оказалось всего полтора года! А мне казалось, что работал в ней, по крайней мере, лет пять, не меньше. В качестве сотрудника промышленного, а потом сельского отдела я изъездил город и район вдоль и поперек.

Был в моем распоряжение мотоцикл ИЖ-49, на котором я, по выражению заместителя редактора Василия Хухрянского, и «вышивал». Однажды из колхоза возвращался в таком состоянии, что ноги не держали, а ехать мог – синильную кислоту, видимо, к тому времени я окончательно вымыл из организма спиртным. Да вот незадача — на железнодорожном переезде забыл сбавить скорость. Взмыл в воздух и шмякнулся об асфальт. Не знаю, сколько пролежал без сознания, но когда пришел в себя, то обнаружил, что стер кожу на локте до кости.

Утром надел сорочку с длинным рукавом. Первым, кого встретил в редакции, был Лютый.

— А нам сообщили, что вы разбились возле межрайбазы. Позвонили и сказали, что лежит мотоцикл и ваш Ольшанский возле него. Живой или мертвый, не знаем, — сказал Йосип Иванович.

— Живой, — ответил я, поворачиваясь при этом всем телом, так как весь был в синяках.

Надо отдать должное Лютому — больше никто с расспросами по поводу ночного происшествия ко мне не обращался. Но с тех пор со своим двухколесным конем обращался с уважением. Более того, сейчас называю мотоциклистов, которые на бешеной скорости носятся по Москве, не иначе как кандидатами в морг. Разве это не пример того, как со временем человек обрастает мхом и скучнейшим здравомыслием?

Йосип Иванович Лютый был многолетним редактором газеты, но в мое время трудился ответственным секретарем. Он был мудрым человеком, великолепным знатоком украинского языка, способным литератором, да жизнь его засосала. Не могу не вспомнить с самыми добрыми чувствами Василия Хухрянского — заместителя редактора, любителя выпить. В выпивке находил для себя утешение — был слишком умным для своей должности, в разговорах высмеивал бесконечные глупости местного начальства. Марию Бубырь, целое отделение Владимиров — Бондаренко, Олейника, Кузьмина и Полехина, Николая Чепкого и других работников газеты и рабселькоров. Многие годы меня согревала дружба с Иваном Матвеевичем Бондаренко. Нормальные отношения были у меня и с редактором Иваном Бойченко, хотя, конечно, он был не столько газетчиком, сколько начальником. Как бы там ни было, но в редакции поддерживалась творческая атмосфера.

Изюмская горрайонка выходила четыре раза в неделю. Каждый сотрудник должен был сдать 250 строк в номер. Вначале были сложности с украинским языком, но всё вспомнилось, наладилось. Вскоре с корреспондентскими обязанностями я справлялся легко, порой даже с лихостью. Правда, меня подлавливали машинистки, когда я диктовал информашки с блокнота, а они, хитрованки, дабы уличить меня в мелком жульничестве, переспрашивали: «Саша, а как это у тебя там написано?» И норовили заглянуть в блокнот, где текста никакого и в помине не было…

Впечатлений накопилось столько, что их хватило на десятки рассказов. Поскольку в каждом номере газеты шло несколько материалов, то у меня было немало псевдонимов — О. Вильшаный, О. Вильховый, О. Олександров, С. Сябро… Псевдоним О. Наливайко придумал мне Й. Лютый, с намеком, разумеется.

С тех пор прошло почти сорок лет. В каждый свой приезд в Изюм я обязательно прихожу в газету. Истоки притягивают к себе.

Именно изюмская газета приучила выдавать к сроку материалы, не взирая ни на что, к точности слова и ясности мысли – все это пригодилось мне в жизни. Но самое главное – послужило одним из краеугольных камней моего литературного творчества. Не уверен я сегодня, что смог бы написать многие свои произведения, если бы не было у меня такой чудесной родины, как Изюм, и такой замечательной газеты, как изюмская горрайонка.

Добавить комментарий