Мемуары А.Ольшанского (часть 8)

Были сложности дома. Вообще для меня эта тема крайне неприятна. Однако обойти ее молчанием не могу. Наша семья всегда была на удивление не дружной. Не было понимания между матерью и отцом. Они бесконечно ссорились, выясняли отношения. Только к концу жизни отца между родителями установился мир и, кажется, пришло понимание того, что делить им больше нечего.

Раскол между родителями не мог не сказаться на отношениях детей между собой. Они были попросту враждебными и жестокими. Вот пример. У меня с детства были полипы в носу. С трудом проходил воздух через ноздри и я, как это называли дома, носом «кхукал».

Были сложности дома. Вообще для меня эта тема крайне неприятна. Однако обойти ее молчанием не могу. Наша семья всегда была на удивление не дружной. Не было понимания между матерью и отцом. Они бесконечно ссорились, выясняли отношения. Только к концу жизни отца между родителями установился мир и, кажется, пришло понимание того, что делить им больше нечего.

Раскол между родителями не мог не сказаться на отношениях детей между собой. Они были попросту враждебными и жестокими. Вот пример. У меня с детства были полипы в носу. С трудом проходил воздух через ноздри и я, как это называли дома, носом «кхукал». Однажды нос особенно заложило, и я безуспешно пытался протолкнуть воздух сквозь ноздри. И вдруг удар. Кровь хлынула из носа. Это сестре Раисе надоели мои потуги, и она, старше меня на двенадцать лет, со всего размаху ударила твердым переплетом книги по лицу. Вместо того, чтобы взять брата, которому было десять лет, за руку и отвести к врачу. Между прочим, произошло это в то время, когда я помогал ей нянчить двойняшек Веру и Надю.

Брат Виктор не лучше относился ко мне с самого детства. Поскольку родители разводились, я оставался с матерью, а он — с отцом. Потом, когда родители сошлись, он, видимо, из протеста «уходил из дому». То есть не приходил домой ночевать и есть. Но старался находиться на виду. Чтобы на призыв матери: «Виктор, иди есть!», ответить гордым молчанием.

Свои «уходы» он подгадывал ко времени половодья Донца. Вода подходила к железной дороге, бывало, почти к крыльцу нашей хаты. У отца была лодка, и Виктор делал ее источником своего существования. Катал на ней ребят и девчонок, а поскольку он «ушел из дому», то они приносили ему еду. Все могли кататься, но только не я. Он к лодке и близко меня не подпускал, хотя я на посудину имел нисколько не меньше прав, чем он. Однако он, если я появлялся на берегу, приглашал в лодку всех желающих, чтобы по-мазохистски досадить мне. За что?

Относительно братские отношения у нас были, когда учились в техникуме. Там было все на виду, и он сдерживался.

Не исключаю, что крайне неуютная атмосфера дома сделала меня мечтателем. Вынудила свою жизнь сделать совершенно другой. В конце концов, сделала литератором, чтобы уйти от «свинцовых мерзостей жизни», как выразился Горький, в нереальный мир чистых помыслов и чувств. Но от «свинцовых мерзостей» уйти так и не удалось.

Виктор строил новый дом, но когда я после службы вернулся в Изюм, стройку заморозил. К сожалению, он всю жизнь подозревал во мне соперника по родительскому наследству. Я к этому относился до определенной поры философски. Мать говорила мне, что Виктор считает меня пьяницей — ко мне по пять раз в неделю приходил Чалый, чтобы поправить здоровье вином, которое делал брат.

Как-то Виктор Андреевич завел разговор о том, где бы ему достать силикатный кирпич на облицовку дома. Виктор Чалый вызвался помочь. Было решено вместе со мной ехать в Донбасс. Брат дал мне денег, и мы поехали. Несколько дней Чалый водил меня по своим старым знакомым. Выпили прорву спиртного, однако дело сделали.

— Где кирпич? — спросил меня Виктор Андреевич, когда я вернулся.

— На днях должен придти вагон.

Брат не поверил мне. Его черти колотили, когда я и Чалый выбивали этот злосчастный вагон. Он говорил матери, что Сашка, то есть я, с Чалым прокутили деньги, и вот — ни кирпича, ни денег. Я успокаивал мать, уверяя, что кирпич придет. Она спрашивала, а почему нельзя было привезти кирпич грузовиком? Да потому, отвечал я, достать вагон кирпича было легче, чем грузовик. Но проходили дни, а вагона все не было. Я не находил себе места. В конце концов, долгожданный вагон пришел — пятьдесят тысяч кирпичей, тогда как брату нужно было всего несколько тысяч. В результате этой операции Чалый поправил свое финансовое положение и укатил в Киев.

Но решение вопроса с кирпичом только усилили подозрения брата. Мои уверения в том, что мне ничего не нужно, не доходили до его сознания. Подогревали подозрения и слова матери о том, что ее комната в новом доме достанется по наследству мне. Мне вся эта бодяга надоела, и я ушел жить к сестре Раисе Андреевне, на хутор Диброва. Там и прожил полгода, пока не перебрался в Москву.

Между прочим, Виктор Андреевич приступил к достройке дома лишь после того, как я получил квартиру в Москве. Когда пришло время делить наследство, я отказался от каких-либо прав в его пользу. И уговорил сестру сделать то же самое. Только после этого он поверил, что я от своих слов никогда не отказываюсь. И даже, много лет спустя, когда мне выделили участок под дачу в Красном Осколе, предложил строить себе дом-дачу на его участке, но я на это не решился.

Слишком неприятный осадок остался у меня после многочисленных ссор матери с братом, брата с сестрой. Они постоянно втравливали меня в свои дрязги, перетягивали на свою сторону. Однажды зимой, получив душераздирающее письмо, я бросил все и уехал в Изюм. С температурой, поскольку находился «на больничном». Но ничего не обнаружил такого, что требовало бы моего срочного приезда.

После этого я решил держаться как можно дальше от родственников. На это последовала реакция сестры, что мать подаст на меня в суд, чтобы с меня взыскивали алименты на ее содержание. Угроза пришла в то время, когда меня не печатали, безденежье было такое, что я продал на Арбате даже свое обручальное кольцо.

Но моя поездка за кирпичом брату все же аукнулась. Сгорел дом у родной сестры жены брата, и он поехал в Донецкую область за кирпичом. Когда въехали на территорию Изюмского района, грузовик задержали, а заодно и легковую машину брата. Конечно, Виктор Андреевич в панике позвонил ко мне, чтобы я, пока кирпич и легковую машину не конфисковали, переговорил с первым секретарем горкома партии. Думаю, что эта ситуация напомнила брату, сколько нервов стоил мне его кирпич.

Тогда Изюмом командовал Сабельников Кузьма Евтеевич, с которым у меня были добрые отношения.

— Скажите ему, чтобы он зашел ко мне. Все будет нормально, — успокоил меня Сабельников.

Кстати, легковую машину для брата я получил в Союзе писателей. Года три он писал мне еженедельно письма, напоминая, что ему нужен мотоцикл с коляской. Все привозят из Москвы мотоциклы с коляской, а он корзины с клубникой возит велосипедом. Куда бы я ни ткнулся — никто не знал, где можно было купить этот растреклятый мотоцикл с коляской. Наконец я, посоветовавшись с Кимом Селиховым, написал Виктору Андреевичу, что мне гораздо проще купить легковую машину, чем мотоцикл. И купил.

Но дело в том, что машина могла числиться только на мне. Ездил братец несколько лет на ней с московскими номерами. И опять подозрения — теперь на тот счет, что я хочу завладеть его машиной. Чтобы переоформить через комиссионный магазин куплю-продажу на его имя и речи не могло быть — он за копейку удавится. Тогда существовал идиотский порядок, когда автомобили могли дарить только родители детям или дети — родителям. И оформлялись эти сделки в громадном Советском Союзе исключительно в нотариальной конторе № 1 на улице Кирова, которая нынче опять стала Мясницкой. И пришлось мне, к немалому удивлению видавших виды нотариусов, дарить злополучную машину семидесятипятилетней матери! И опять подозрения: в том, что я мог сделать так, чтобы оформить машину на брата, но не захотел. А оформил на мать, чтобы она могла держать его в руках… Потом он пытался заставить меня доставать новую резину на машину, хотя в Краматорске мог купить по той же цене. Ездил черт знает на каких колесах, хотя после распада Советского Союза на сберкнижках у него пропало столько денег, что хватило бы на полдесятка новых машин.

Сколько же надо было иметь терпения, чтобы вынести всю эту несправедливость и дурь! Только к шестидесяти годам я окончательно расплевался с изюмским «наследством». И хотя очень люблю свою малую родину, по этой причине практически в каждом произведении упоминаю Изюм, но стараюсь там не появляться. Уж слишком родственнички отравили и обгадили всю душу. В последний раз, когда я вернулся из поездки на родину, сразу угодил в реанимацию кардиологической больницы. Все, больше не поеду.

Но и надо отдать должное брату и его жене Нине. Каждое лето наш сын уезжал в Изюм к бабушке. Поскольку у брата детей не было, то они полюбили нашего сына, как своего родного. И он полюбил их, полюбил Изюм. Каждое лето уезжает туда в гости.

Порой, когда вспоминаю брата, сердце мое сжимается от боли, жалости к нему. Конечно, когда он убедился, что я никоим образом не угрожаю его благополучию, отношение ко мне его стороны во многом изменилось. Но в моей выжженной душе не осталось ничего похожего на братские чувства. Я не помню, чтобы мать, брат или сестра спросили меня: а что тебя волнует, над чем ты сейчас работаешь, что пишешь, какие у тебя проблемы именно в работе, в твоем творчестве? Ни разу! У меня создалось впечатление, что мои книжки читала лишь мать. Ни одного разговора с братом или сестрой о моем творчестве! Здесь можно речь вести не о родстве душ, а о фантастическом, чудовищном отчуждении.

Видимо, я и в детстве был для них не очень-то понятным. Пишу об этом не потому, чтобы убедить читателя в том, какой я хороший, а они плохие. Нет, все хороши… Мы совершенно разные люди, родственники лишь на генетическом уровне. И только… В том, что я остался для них непонятным и непонятым — прежде всего моя вина. Не хватило у меня ни такта, ни терпения, ни умения наладить с ними хорошие отношения, такие, какие у меня, например, с племянниками Анатолием и Николаем Ольшанскими.

Генетика же сыграла злую шутку с братом и его женой. Однажды, когда он приехал в Москву, я по дороге от метро ВДНХ домой, на 2-ю Новоостанкинскую улицу, очень жестко сказал ему:

— Допустим, ты купишь еще себе два пальто. И Нина купит себе еще три. Во имя чего? Что дальше? Взяли бы ребенка на воспитание что ли…

Они так и поступили. Взяли девочку, которую бросила мать-кукушка. Девочка была слабенькая, два года прожила в больнице. Они ее выходили, выучили, выдали замуж. Относились к ней, как родной. И долго скрывали, что она приемная дочь. Для того, чтобы сохранить эту тайну, подумывали даже выехать из Изюма. Но тайну соседи-доброхоты девочке рассказали. Это отдалило ее от приемных родителей. Потом над приемной дочерью стали властвовать гены ее мамаши. Она отдала на воспитание свою дочь Виктору и Нине. Яблоко недалеко от яблони катится. Но куда же я закатился и почему?

Гены властвуют над всеми. Я не боролся с ними и — дело безнадежное, но вынужден был бороться за место под солнцем, за право реализовать самого себя. О людях всегда думал гораздо лучше, чем они на самом деле были. Полагал, что у них презумпция положительности, достоинства, хорошести, что ли, соответственно к ним так и относился. Это результат умозрительного, книжного самовоспитания, формирования своего внутреннего мира на основе традиций русской литературы 19-20 вв. Отсюда и мой разлад со временем, и мое трагическое одиночество среди современников. Хотя я, как и все люди, с полным основанием могу сказать им: «Я — то, что вы из меня сделали. Своего рода зеркало, вглядевшись в которое, вы видите плоды своей работы. Я хотел стать гораздо лучше, чем есть, но вы не позволили мне эту роскошь».

Что же касается семейных истоков, то я пришел выводу: на нашей семье самым пагубным образом сказалось то, что у наша мать в шесть лет осталась круглой сиротой. Да еще с трехлетним братом Иваном на руках. Благодаря злосчастной революции 1905 года, которая, как, оказалось, прошлась и по нашим судьбам.

Ребенку, особенно девочке, нужна материнская любовь и ласка. Вместо них матери пришлось бороться за свое существование, за кусок хлеба, одежду, крышу над головой. Она выросла в атмосфере постоянной борьбы и без нее не могла жить. Боролась с отцом, боролась с нами, часто сталкивая нас между собой. По причине того, что не познала материнской ласки и любви, она обделила ими и нас. Она любила нас, но разумом, а не сердцем. Ей было присуще высокое чувство родительского долга, но не более того. Она прожила страшную и тяжкую жизнь, но сделала все, чтобы мы учились и «вышли в люди».

Я с ужасом думаю о миллионах беспризорных детей в странах бывшего СССР. Только за одно это Горбачев и Ельцин заслуживают пеньковой веревки. Несчастные дети, брошенные матерями-кукушками или бежавшими от спившихся или обколовшихся, потерявших облик человеческий родителей, передадут эстафету жестокости, бессердечия, враждебности ко всему окружающему своим детям и внукам. И пройдется по их судьбам эхо перестройки, бездарных и бесчеловечных реформ. Нравственное неблагополучие общества запрограммировано на поколения вперед.

P.S. образца 2006 года. Мой брат Виктор Андреевич не дожил до своего семидесятипятилетия всего несколько недель. Умер легко: смотрел с внучкой Дашей, которая у них, а не у ее родителей находилась на воспитании, мульфильмы и потерял сознание. Спустя несколько часов умер в больнице от кровоизлияния в мозг. На похоронах было много людей, приехал мэр Изюма и редактор горрайонки. С горечью я думал на кладбище на окраине Моросовки, когда опускали гроб с телом брата, что мы так и не поняли друг друга, не сказали один другому братское «Прости…» Может, на том свете скажем?

36

В Изюме я все больше чувствовал себя не в своей тарелке. Сколько можно было пользоваться гостеприимством сестры и жить у нее в качестве «беженца»? Надо было уезжать из родного города. В Москву — там у меня были друзья, институт, возможность устроиться на работу, печататься. Весной и осенью ездил в институт на сессии. Иногда, поднакопив деньжат, уезжал в Москву на какие-нибудь праздники.

Мои друзья, понимая, что в Изюме я, что называется, пропаду, старались помочь мне перебраться в Москву. В то время вариантов было очень мало. Без прописки не брали на работу. То есть, я не мог устроиться даже каким-нибудь кочегаром, сторожем, пожарным — самые ходовые должности для моего поколения творческой молодежи. Можно было устроиться дворником — давали служебное жилье. Мне же, холостяку, квартиры никто не предлагал, а жить в общаге я не соглашался: надо было заканчивать учебу в институте, заниматься всерьез литературой. Устраиваться на какую-нибудь работу по лимиту — те же проблемы.

Прошло почти два года, как я вернулся со службы, а свою судьбу так и не устроил. И вот в один из наездов в Москву я познакомился с девушкой, которая мне понравилась. Случилось это в Женский день. Я на кухне чистил картошку, она помогала мне. Поскольку я считал себя настоящим дальневосточником, то накупил креветок и готовил их, травя разные байки о Приморье. Правда, вес к тому времени после «поцелуя» медузы-крестовика я еще не набрал, был скуласт и черен, но Наташа слушала меня внимательно, хотя и считала, что Изюм — это где-то в Узбекистане.

Началась переписка. На первомайские праздники вновь приехал в Москву. Наташа все больше мне нравилась. Мне не хотелось ее терять. Сделал предложение. Она решила посоветоваться со своими родными, а те пригласили меня в гости.

Сейчас я с улыбкой вспоминаю напряженные лица будущей тещи, старшей сестры Наташи Раисы, ее мужа Станислава Богачева, которого все называли Славкой. Семья была рабочая, поэтому к приходу в гости «корреспондента», как они меня называли, готовились всерьез. Шли обычные в таких случаях расспросы. Будущей теще не понравился мой шрам на правой щеке — по причине тогдашней моей худобы он был очень заметен.

Все решила требуха. И смех, и грех. На праздники они приготовили блюдо из требухи — скатанные в рулетики кусочки, которые подаются как холодная закуска. Под горчицу, хрен… Перед моим приходом они долго не могли решиться: подавать ее или не подавать. Станет есть требуху «корреспондент» или станет — вот в чем был вопрос. Похлеще гамлетовского, поскольку существеннее и конкретнее.

Подобное испытание мне устраивали уже в Москве. В одном доме, куда наша компания пришла в гости, хозяйка поставила передо мной большую тарелку с салом. Под водочку я уплетал сало, как вдруг хозяйка с удивлением меня спросила:

— Саша, ты же татарин, почему сало с таким аппетитом ешь?

— Извините, я — не татарин, а хохол.

— А я думала: татарин. Дай-ка, ему под нос сало поставлю! — призналась со смехом хозяйка.

После нового раунда консультаций, теперь уже с учетом первых впечатлений от «корреспондента», требуха пополнила ряды закуски. Конечно же, я не знал, что наступил самый ответственный момент моего то ли сватовства, то ли гостевания. Мы со Славкой снова чокнулись рюмками, и я, как некогда к салу, приступил к требухе.

— Натэлка, наш парень, — вынес свой вердикт Славка.

Спустя полтора месяца мы расписались. Мне было обидно, что никто из моих родственников не приехал на наш скромный праздник. Словно я был круглый сирота, хотя в Изюме, если хорошо покопаться, чуть ли не каждый десятый какой-нибудь родич. Мать передала через проводников поезда Донецк-Москва корзину клубники вот ее и уплетали мои друзья по семинару прозы, рассевшись по кустам в Кузьминках, под водочку, баян и трубу.

Мы сняли комнату на Зеленых горах, в домах фабрики имени Калинина. Наташа училась на вечернем отделении экономико-статического института и работала на машиносчетной станции фабрики. Дом стоял рядом с Варшавским шоссе, шум стоял страшный день и ночь. Особенно донимали МаЗы и КрАЗы, груженные грунтом ревели так, что открывать окна было нельзя.

Любопытная деталь: когда мы встретились, Наташа, спросила: «А где твои вещи?». «Вот», — ответил я, показывая на чемодан, забитый книгами да рукописями, среди которых была пара трусов да маек. «У тебя же было пальто», — напомнила она мне. «Ты же сама сказала, что оно у меня не моде длинное. Я пытался его подрезать, но ничего не получилось», — объяснил я. Хорошо, что у нее был трельяж, полуторная кровать, подушки, простыни, одеяла. На свадьбе нам подарили кое-какую посуду.

Мы не унывали, только вот впереди была зима. Мне нужен был плащ, пальто, шапка. Хорошо, что поиски работы заняли не так уж много времени, и я вскоре работал в журнале «Комсомольская жизнь». Оклад 135, 30-40 рублей гонорара в месяц. Из них надо было отдать тридцатку за квартиру. Работая в этом журнале, сотрудники которого считались работниками аппарата ЦК ВЛКСМ, я мог рассчитывать на получение квартиры через несколько лет.

Как-то я встретился в издательстве с земляком, бывшим секретарем Харьковского обкома комсомола Владимиром Токманем. Он был тогда помощником первого секретаря ЦК комсомола Е.Тяжельникова.

— Нужен главный редактор молодежной республиканской газеты в Таджикистане. Поезжай, а? – Токмань для убедительности приобнял меня за плечи.

Предложение было слишком неожиданным. Я не знал, что ответить.

— Саша, ты не на всю жизнь туда поедешь. Поставишь газету на ноги, а через год или два мы переведем тебя в Москву.

Мне надо было заканчивать учебу в Литинституте, а не уезжать куда-то.

Вскоре мадам Судьба вновь занялась мной. Галина Семенова поручила мне написать статью за подписью заведующего отделом комсомольских органов, члена бюро ЦК ВЛКСМ Геннадия Елисеева. О социалистическом соревновании комсомольских организаций. Тема дохлая, скучная, начетническая и догматическая, но я, организовывая соревнование между комсомольскими организациями воинских подразделений, знал ее в деталях.

Никаких указаний заворг по поводу статьи не давал. Я привез ему готовый материал. Он прочел и спросил, кем я в журнале работаю. Потом поинтересовался, был ли я на комсомольской работе, какое у меня образование.

— Договариваемся так: получаешь в институте диплом и приходишь ко мне. Будем решать вопрос о твоем переводе в аппарат ЦК ВЛКСМ, — сказал Геннадий Павлович.

Для меня это было громом среди ясного неба. После окончания института я находился в раздумьях. Работа в ЦК комсомола открывала дорогу для карьеры, в том числе в журналах, издательстве «Молодая гвардия». Даже заведующий отделом в журнале считался номенклатурой ЦК комсомола. И в то же время меня страшила аппаратная работа, которая вряд ли позволит мне заниматься литературой. Иными словами, к трем годам службы, неопределенности после службы, которая не способствовала литературному творчеству, добавлялась совершенно неясная перспектива на ближайшие годы. И в то же время нам крайне было необходимо жилье — у нас родился сын, а мы снимали одну комнату в двухкомнатной квартире в Текстильщиках.

Решение с моей стороны было принято после того, как мы с Иваном Пузановым, заведовавшим тогда отделом литературы в «Огоньке», часа два бродили по улицам неподалеку от Бумажного проезда и обсуждали в деталях мою проблему. Пузанов был гораздо старше меня и опытнее.

— На твоем месте я бы пошел. Разве ты больше напишешь, скитаясь с женой и ребенком по чужим углам? А там наверняка дадут тебе квартиру. Да и не на веки вечные туда идешь. Несколько лет поработаешь и уйдешь куда-нибудь заместителем главного редактора, а то и главным редактором какого-нибудь журнала, — таково было его мнение.

И я пошел к Елисееву. Он вызвал заведующую сектором кадров знаменитую в комсомольских кругах Наталью Васильевну Янину, которая, между прочим, всю жизнь тайком писала стихи и неплохие — об этом я узнал лет тридцать спустя. Она попросила заполнить листок по учету кадров, написать подробную автобиографию. Беседовала со мной часа два. Затем я встретился со своим будущим начальником — заведующий сектором информации Валентином Свининниковым.

Тогда существовала довольно серьезная и четкая система отбора кадров для работы в ЦК ВЛКСМ. В аппарате надо было пройти собеседования, и каждый работник, который встречался с кандидатом, писал свои впечатления и рекомендации.

— Теперь спокойно работай в журнале и жди, — сказал мне на прощанье Елисеев. — Тут мы с одним вот так, как с тобой, поговорили, а он приехал в Тикси, собрал пленум райкома комсомола и освободил себя от обязанностей первого секретаря. Явился ко мне и докладывает, что прибыл к нам на работу. Артур Чилингаров, не слыхал о таком деятеле? Вот я ему и сказал: на работу в ЦК ВЛКСМ с улицы не берут. Учти это.

Как показало время, хорошо, что Чилингарова не взяли в аппарат ЦК ВЛКСМ. Заместителем председателя Государственной думы он, быть может, и стал бы, но знаменитым полярником, Героем Советского Союза, а потом и Героем России — вряд ли. С Чилингаровым у меня вышла одна интересная история, но расскажу о ней немного позже.

Спокойной работы в журнале не получилось. О том, что я проходил собеседования в ЦК, немедленно стало известно в журнале. Галя Семенова, ответственный секретарь Хасмамедов и главный редактор Ким Селихов решили меня не отпускать. Почему-то особенно возмущался Хасмамедов, который заявил мне без обиняков: «Вы не пойдете туда работать». Насколько я догадываюсь, он по земляческой азербайджанской линии был близок с секретарем ЦК комсомола А.Х. Везировым — будущим первым секретарем ЦК Компартии Азербайджана.

Работница журнала Светлана Прасолова, которую я всегда ценил за доброе отношение ко мне, но которую я как-то, находясь не в себе, совершенно несправедливо обидел, о чем всю жизнь сожалею, терпеть не могла Хасмамедова. Она часто встречалась с секретарем ЦК комсомола Т.А. Куценко и нахваливала меня ей. Главный редактор обещал решить квартирный вопрос, но на квартиру мог рассчитывать лишь заведующий отделом, а я был всего лишь старшим литсотрудником.

Короче говоря, попал в жернова. Если откажусь от своего согласия, то после этого не быть мне заведующим отделом, следовательно, и квартиры не видать, как собственных ушей. А жили мы вчетвером, к нам на помощь приехала моя мать, в девятиметровой комнате. Спал я в коридоре, у самой двери, на полу, и однажды простудился так, что температура прыгнула под сорок. Да и денег у нас, молодой семьи, ох было как не густо.

Решение вопроса о переходе на новую работу затягивалось. Шли месяцы, я находился между небом и землей. Свининников, с которым я созванивался, а иногда встречался в метро, так как он тоже жил в Текстильщиках, ничего определенного не говорил. Кого винить в задержке решения вопроса, я не знал. После того, как в журнале начальство воспротивилось, Елисеев раздумал? Но он дал бы мне знать через Янину или Свининникова. Может, при проверке моей биографии стало известно о моей роли в забастовке в мае 1963 года? Но это было при Хрущеве, очное отделение Литинститута восстановили, значит, мы оказались правы.

1968-й — год знаковый. В Чехословакии приступил к строительству социализма с человеческим лицом Александр Дубчек. Как бы ни было мое сознание забито и деформировано всевозможным пропагандистским мусором, изменения в Чехословакии вызывали во мне положительную реакцию и порождали надежды. Им, к сожалению, не дано было сбыться. Чехословакия стала полем идеологического сражения между СССР и Западом. Обе стороны не отличались адекватностью и мудростью. Запад во главе с США старался как можно больше нагадить Советскому Союзу, поддерживал в Чехословакии самые радикальные, антисоветские и русофобские силы. В конце концов, он спровоцировал ввод войск стран Варшавского договора в ЧССР. Все могло быть по-другому, однако, увы…

В теплый и солнечный сентябрьский день Ким Селихов, Галина Семенова и почему-то я поехали во Внуково встречать из Чехословакии майора из Главного политуправления Советской Армии Юрия Дерюгина. Он дружил многие годы с Кимом Селиховым. По случаю встречи мы свернули в ближайший березнячок, достали выпивку и закуску. Не помню в деталях рассказ Дерюгина о том, что происходило в Чехословакии. Он был, конечно, рад тому, что выполнил задание начальства и вернулся, можно считать, победителем.

Под видом спортсменов наши десантники захватили пражский аэропорт и обеспечили посадку транспортных самолетов с техникой и войсками. По словам Дерюгина, подлинным героем был президент Свобода. Когда наши десантники ворвались к нему в кабинет в Пражском Граде, то Людвик Свобода якобы сказал:

— А, вы уже здесь? Тогда я спокоен. Иду спать — несколько суток не спал.

Убежденность в правоте действий наших правителей по отношению к Чехословакии у Юрия Дерюгина была не по должности, а, что называется, по душе. После той встречи и я стал считать, что Советский Союз и страны Варшавского договора правильно поступили, введя в Чехословакию войска. Если бы не мы, то это сделало бы НАТО.

Геннадий Елисеев ничего не забывал. Он был прекрасным организатором, умницей, талантливым человеком, и в то же время не лишен цинизма. Да и трудно было в его положении не заразиться этим далеко не лучшим человеческим качеством. Некоторое время он был секретарем ЦК, а потом, удивив всех, кто его знал, ушел в министерство по выпуску средств механизации трудоемких процессов в животноводстве заместителем министра. И покинул этот мир совсем еще молодым.

Пригласили меня на заседание секретариата все равно неожиданно. Первым секретарем тогда был уже Е.М. Тяжельников, но заседание вел второй секретарь Б.Н. Пастухов. Когда я проходил собеседование, то встречался с ним. Ответил на два-три вопроса — и все.

Представлял меня Елисеев. При этом, к моему удивлению, он повысил меня в журнальной должности — назвал заведующим отделом. Я с ужасом ждал, что секретари начнут интересоваться моим «отделом» — ведь все они прекрасно знали наш журнал, кто и кем в нем работал. Но после доклада Елисеева председательствующий обвел взглядом своих коллег и сообщил, что решение принято и я утвержден инструктором отдела комсомольских органов. Поздравил меня, я выдавил из себя «спасибо» и вышел.

Сектор информации был своего рода ассиметричным ответом на вызовы наступающего века информационных технологий. Бюрократическим ответом. Работники сектора анализировали по заданию начальства деятельность комсомольских организаций по актуальным направлениям, писали записки, давали материалы для подготовки постановлений, докладов на пленумах и съездах. Сектор состоял их пишущей братии: Валентин Свининников до этого редактировал молодежную областную газету в Свердловске, Валерий Киселев — такую же газету во Владимире. Киселев специализировался на подготовке и выпуске пресс-бюллетеня сектора информации, который мы размножали на ротаторе и посылали в ЦК союзных республик, крайкомы и обкомы комсомола.

В принципе мне было все равно, чем заниматься. В первый же день, поразив меня, Валентин Свининников сказал:

— Ты будешь писать свои рассказы, а приходить на работу выжатым, как лимон, да?

Что я мог ответить на это? Нет, мол, гражданин начальник, я не буду дома писать рассказы, вообще писать их перестану, чтобы появляться на нашей дурацкой работе свеженьким, как огурчик, да?

Насчет дурацкой я, конечно, перегибаю. В ЦК комсомола готовили кадры для местных органов власти, ЦК КПСС, министерств и ведомств. Было правилом: каждый будущий первый секретарь ЦК комсомола союзной республики должен был пройти школу орготдела, поработав в территориальном секторе, в качестве заместителя заведующего отделом. Из нас делали орговиков — исчезнувших ныне специалистов по организации работы, подбору, воспитанию и расстановке кадров. Практически каждую неделю на аппаратную учебу приезжали союзные министры, крупнейшие ученые и специалисты, которые рассказывали нам без всяких купюр о состоянии дел и проблемах в различных сферах. К примеру, довольно часто приезжал министр МВД Н.А.Щелоков. Надо сказать, свое дело он знал превосходно. Образ Щелокова, созданного средствами массовой информации во времена перестройки и после нее, и реальный Щелоков, который умел говорить ярко и эмоционально, возмущался многими безобразиями, происходившими в стране, — две большие разницы, как говорят не у нас, а в Одессе.

Требования к нам были очень строгими. Нам приходилось вкалывать без выходных. Особенно доставалось нашему сектору, в том числе и мне, которого сделали спичрайтером. Кроме подготовки бесконечных выступлений начальства, приходилось готовить записки и проекты постановлений, решений и т.д.

Иногда я возвращался домой после полуночи. Приезжал на дежурной машине, ждал, когда она отъедет, а потом закладывал два пальца в рот — меня тошнило не только в переносном смысле, но и в самом прямом, после того, как я перенес перитонит.

Были мы и палочками-выручалочками. В день субботника или воскресника мы работали на главном конвейере ЗИЛа — я вспоминал такой же конвейер на ХТЗ и с очень большим сочувствием думал о водителях, которым достанутся грузовики с табличками «Сделано на Всесоюзном коммунистическом воскреснике». Если бы они, бедолаги, знали, что их грузовики собирал и Тяжельников!

Неожиданно подошел Елисеев и сказал мне, что после смены надо поехать с ним дорабатывать записку и проект постановления бюро о работе среди подростков.

— Завтра последний срок сдачи материалов, а этот бездельник Чурбанов принес такую галиматью, — объяснил Геннадий Павлович.

«Бездельник» возглавлял сектор по работе среди подростков, который мы между собой называли сектором по борьбе с подростками. Юрий Чурбанов, наверное, в то время уже познакомился с Галиной Брежневой и своей работой во всю манкировал — было когда-то такое слово. Его очень часто ругал на различных заседаниях Тяжельников, который скрупулезно следил за состоянием преступности среди молодежи. Ругал, пока тот не стал зятем Брежнева и не перешел работать к Щелокову, который в день рождения, в присутствии тестя, преподнес Чурбанову полковничьи погоны.

У Геннадия Павловича была своеобразная манера работать над документами. Бумаги раскладывались на полу кабинета. Мы снимали обувь и ползали с ним по бумагам, вырезая из их вороха наиболее подходящие и написанные на приличном уровне абзацы. В ход шел клей, потом страница после правки отдавалась к машинистке. Потом еще раз или несколько раз редактировался машинописный текст, пока документ не приобретал необходимый вид.

После смены на главном конвейере еще смена на работе — разве случайно мы чуть ли не ежеквартально год хоронили своих товарищей? Тридцатилетние или чуть старше мужики умирали от сердечно-сосудистых заболеваний, от рака — ведь мы же выкуривали по несколько пачек сигарет в день.

Те работники, которых брали в аппарат ЦК КПСС (это у нас называлось «преодолеть стометровку», так как к комплексу зданий ЦК партии вел длинный подземный переход), не могли привыкнуть к размеренному распорядку дня. Если они оставались на работе после шести вечера, то их спрашивало начальство: «Вы не справляетесь со своими обязанностями в течение рабочего дня?» Поэтому здание комсомольского ЦК сияло допоздна огнями, а здания напротив были погружены в солидный и загадочный мрак.

Кстати, заведовать сектором «по борьбе с подростками» назначили Эдуарда Примака, до этого работавшего первым секретарем Владивостокского горкома комсомола. Как-то зашел он к нам в сектор и сказал:

— Ребята, хотите расскажу вам потрясающую вещь? Принимаю дела у Чурбанова. Вот, говорит он, стол, вот шкаф, а вот сейф и ключи к нему. И ушел. Я с благоговением открываю сейф, особенно отделение для особо важных документов. Там лежит папка с надписью «Мысли». Развязываю тесемки, открываю, а там – пусто!

Конечно, мы посмеялись после рассказа Эдика от души.

Между прочим я едва не попал в число ближайших помощников Чурбанова. Он был первым заместителем министра МВД, генерал-полковником. И вот однажды В.Н. Ганичев, в ту пору директор издательства «Молодая гвардия» сообщил мне, тогда заведующему редакцией по работе с молодыми авторами того же издательства:

— Вчера мы встречались с Юрием Михайловичем. Он попросил подыскать ему хорошего парня на должность заместителя главного редактора журнала «Советская милиция», но который работать будет только на него. Сразу звание полковника, оклад и так далее. Я назвал тебя. Так что не удивляйся, если зайдет разговор.

Мне только этого не хватало — идти в холуи к Чурбанову. Надо было предотвратить даже сам разговор на эту тему. Но как? И я придумал весьма оригинальный ход. Не сомневаясь в том, что Чурбанов дал поручение собрать обо мне материал и изучить, как следует. Надо было направить этот процесс в нужном направлении.

В течение двух недель я каждый вечер приезжал в ЦДЛ, и если за столом в «пестром зале» оказывались незнакомые люди, то рассказывал якобы спьяну такой случай. Кстати, имевший место в жизни. На каком-то большом мероприятии встретили бывшие работники ЦК комсомола только что испеченного генерал-майора Чурбанова. Вынул Юрий Михайлович сигарету, не успел донести ее до рта — как тут же несколько генерал-лейтенантов и генерал-полковников бросились к нему с зажигалками наготове.

— Юра, а ты не боишься, что у тебя погоны с мясом вырвут, если что-нибудь случится с тестем? — спросили старые его друзья.

— Ребята, ну, я же не Аджубей, — ответил Чурбанов.

Мало того, я после ЦДЛ садился в такси и каждый вечер всем водителям рассказывал ту же историю. Не могла она не попасть в приготовленные уши и не могла не дойти до Чурбанова. Мои старания были вознаграждены тем, что никто больше о переходе в милицейский журнал со мной, «пьяницей и болтуном», не заводил. Стань я милицейским полковником, вряд ли бы избежал отсидки в знаменитой колонии № 13 в Нижнем Тагиле. Независимо от того, был бы виноват или нет.

37

Пишу эти строки под впечатлением вечера, который прошел в ЦДЛ в день 30-летия трагической гибели Николая Рубцова. Вел вечер Виктор Петелин, перед публикой, почему-то настроенной весьма агрессивно, выступали Станислав Куняев, Евгений Антошкин, Лев Котюков, Станислав Лесневский, Владимир Костров и я. Прекрасно исполнил свои романсы на стихи Рубцова певец Владимир Тверской. Вечер прошел в целом очень хорошо, душа Коли, несомненно, радовалась. «На Рубцова» пришло столько, что Большой зал был полон.

Что касается меня, то я давно хотел написать эти воспоминания. Но у него столько оказалось «друзей», что толпиться среди них не хотелось. А с другой стороны есть ведь понятие долга: кроме общеизвестных вещей есть и такие моменты, которые знаю только я. И не рассказать об этом было бы нечестно по отношению к Николаю.

Популярность Рубцова — показатель того, что его поэзия нашла и находит отклик в душе народа. Он, пожалуй, как никто другой из нашего поколения, наиболее пронзительно выразил чувства и мысли тех, чье детство пришлось на сталинское костоломье, войну, послевоенную голодуху и нищету. Рубцов, слава Богу, на этом материале поднялся до уровня общенационального поэта, одного из самых пронзительных русских лириков. Он один из источников нашей духовности, а это бесценно в эпоху разных «мандуальных контрацептивистов». Рубцов — поэт истинный, для России он навсегда.

Николай поступил в Литературный институт в 1962 году, то есть вслед за нашим курсом.

Не помню, как познакомился с ним. Я жил в одной комнате с поэтом Иваном Николюкиным и поэтому у нас постоянно были поэтические застолья, во время которых пииты выясняли, кто из них самый талантливый. Поскольку я стихов не писал, то для поэтов был совершенно неопасным — прозаик не мог претендовать на их место на Парнасе. Вот и хороводились Леонид Мерзликин, Анатолий Передреев, Виталий Касьянов, Магомед Атабаев, Роберт Винонен и многие другие. В их круг включился и первокурсник Коля Рубцов.

Трудно предъявлять к поведению поэтов какие-то общепринятые требования. Они люди мгновенной реакции, у них нервные волокна не покрыты изоляцией. Я не знаю ни одного счастливого писателя, а уж о поэтах и говорить нечего. Если кто-то называет себя счастливым, то вряд ли он настоящий литератор. Ибо всякий талант — это всегда конфликт с обществом, которое постоянно банально и дремуче консервативно. И чем больше талант, тем конфликт значительней и больней. Не для общества, а для обладателя таланта.

Поэтому хотелось бы, чтобы многочисленные бытовые художества Рубцова рассматривались именно с этой точки зрения. Вот, к примеру, две были, рассказанные мне однокурсником Рубцова по очному отделению Николаем Ливневым. Первая. Сидят они на уроке французского языка и преподавательница Любовь Васильевна Леднева убеждает их в необходимости для литератора знать французский язык. Например, чтобы читать в оригинале французскую классику.

— Или вот такая ситуация. Идете вы по Парижу, а навстречу прекрасная незнакомка. Чтобы с нею познакомиться вы начинаете: «Бонжур, мадам!..»

В этом месте Рубцов до неприличия громко расхохотался.

— Коля, что я такого смешного сказала? — спросила с обидой преподавательница.

— Любовь Васильевна! — сквозь смех воскликнул Рубцов.- Ведь в Париж тральщики не заходят!

Рубцов, как известно, в свое время служил на Северном флоте. На тральщике.

Вторая быль. Идет экзамен по нелюбимейшему нами предмету «Введение в языкознание». Преподавательница Нина Петровна Утехина, ожидая ответа от сидящего перед нею Рубцова, в гнетущем безмолвии закурила «Беломор». Она наверняка редко видела этого студента на своих лекциях, если видела вообще. Так что заядлому прогульщику Рубцову сказать было совсем нечего.

— Вы читали Чикобаву? — бросила она спасительный круг, но ответом было молчание.

— А Розенталя? — еще вопрос-подсказка.

— Господи, да кто только не учил нас русскому языку! — воскликнул он. — Но я их, извините, не читал, потому что лучше Сталина они о языкознании написать не могли.

Изящная ирония по адресу вождя так понравилась Утехиной, что она ему поставила пять с плюсом.

Колючесть, вспыльчивость Рубцова объясняется его очень обостренным чувством собственного достоинства. Поэт отдавал себе отчет в том, кто он в поэзии. Но жизнь постоянно унижала его — сиротством, бедностью. Даже физического роста она ему пожалела, густоты волос на голове… Думается, ему очень нелегко было однажды признаться: «Я больше не могу!»

Председатель студкома Валентин Солоухин, в то время уже третьекурсник, отобрал подборку стихов Рубцова и отнес в один молодежный журнал. Отдел поэзии возглавляла там известная на ту пору критикесса. В действительности же это была одна из многочисленных дам с уровнем ремингтонных барышень, машинисток по-старинному, которые вдруг стали решать судьбы литературы. Вред они нанесли и наносят отечественной словесности колоссальный. Одна такая барышня уже в годы перестройки, например, приостановила мою книгу в издательстве «Советский писатель» только за то, что я там осмелился упомянуть две наметившиеся редиски под кофточкой у одной весьма юной героини. Интересно, какие она высоконравственные книги выпускает сейчас, в эпоху расцвета андегенитальной пачкотни?! Короче говоря, пока дамы в издательском деле были сосредоточены исключительно на клавиатуре ремингтонов, у нас была великая литература. А нынче литературные буфетчицы низвели ее до уровня коммерческого чтива.

Критикесса попросила Рубцова зайти в редакцию. Дело было зимой, и Николай заявился в подшитых белых валенках и, как всегда, в мятом костюме. Ремингтонная дама стала высказывать свои претензии и по своей привычке стала учить Рубцова писать стихи. Коля сидел скромненько, слушал, а потом вдруг взорвался криком:

— Да вы же в поэзии ни черта не понимаете!

И ушел. Валентин Солоухин поехал в журнал улаживать конфликт. Критикесса кричала ему, что этот «хмырь в валенках» посмел оскорбить ее и т.д. Валентин пошел к главному редактору и, в конце концов, стихи Н. Рубцова были напечатаны. Впервые в Москве.

Уже после гибели Николая я рассказал эту историю в интервью журналу «Szovijet irodalom» ( «Советская литература» на венгерском языке), в № 11 за 1976 год. На русском языке историю первой столичной публикации Рубцова по вполне понятным причинам в нашей стране я напечатать не мог, вот и запрятал в венгероязычное издание. Кстати, до сих пор не имею представления, что там в действительности напечатано — руководящие литературой ремингтонные барышни вездесущи…

Когда я перед вечером памяти взял «Подорожники» Н. Рубцова, то многие страницы всколыхнули мою память. «Сапоги мои — скрип да скрип…» явно вызваны к жизнью стихами «Сапоги вы мои, сапоги, С моей левой и правой ноги…» Ивана Николюкина. Это стихотвороение было как бы визитной карточкой Николюкина в те годы, а Рубцов решил тоже написать «свои сапоги» — тут уж кто кого…

Вполне возможно, что я был одним из первых слушателей стихотворения «Стукнул по карману…». Однажды утром столкнулся с Колей в коридоре общежития Литинститута. С поэтами по утрам было встречаться небезопасно, поскольку многим из них хотелось кому-нибудь прочесть написанные ночью стихи. Была даже такая шутка: «Не стой на виду, а то переведу!».

Вполне возможно, что Рубцов в ту ночь не спал. И тогда он прочел концовку этого стихотворения не без юмора названного «Элегией»: «Стукнул по карману — не звенит. Стукну по другому — не слыхать. Если только буду знаменит, Буду неимущих похмелять!..» Последняя строка «То поеду в Ялту отдыхать…» явно не рубцовская, придуманная редакторами. Последняя строфа выполняла роль своего рода колядки — предложения поесть-выпить в обстоятельствах, когда «не звенит». «Буду неимущих похмелять!..» — конечно же, обещание поддержать в трудную минуту друга-литератора. Здесь же в первой строфе он не читал «В тихий свой, таинственный зенит» (что за «тихий, свой, таинственный зенит» — явная нескладеха!), а «В коммунизм — таинственный зенит Полетели мысли отдыхать.» Тем более что в то время Хрущев грозил «нынешнему поколению» устроить коммунизм…

Николая Рубцова тоже исключали из института, и так получилось, что он тоже восстановился. Так мы стали однокурсниками. На очном отделении в то время было, кажется, один или два курса, а нам, ждать, пока они подрастут до четвертого курса, было некогда. Он никого не знал из заочников, также как и я, поэтому мы старались держаться вместе.

В 1967 году вышла его «Звезда полей». Мы стояли возле памятника Герцену, и Коля, весь сияющий, показал мне сборник:

— Саша, смотри — сигнал!

Я никогда больше не видел Рубцова таким счастливым. Вскоре о сборнике заговорили. Он становился известным поэтом и чувствовал себя в литературе и в жизни гораздо уверенней.

Однажды мы куда-то договорились пойти, но в тот день надо было сдать спецкурс по Маяковскому. Заходим в аудиторию, Коля садится сразу перед преподавателем С. Трегубом и без всякой подготовки начинает обвинять Маяковского в пристрастии к агиткам, всяким «Баням» и «Клопам», и что вообще это не поэт, а что-то другое…

— «Улица-змея» — скажите, где здесь поэзия? — разошелся Николай.

Бедный Трегуб, для которого Маяковский был не только поэтом, но и профессией, и куском хлеба, не ожидал такого напора и даже растерялся. Он не стал спорить с Рубцовым, поставил ему зачет.

— Кто такой Рубцов? — спросил он меня, когда я сел перед ним.

— Как? Вы не знаете?! Это уже известный и, несомненно, очень большой поэт, — ответил я, ввергая несчастного Трегуба в новое смущение.

— Да?.. — чуть-чуть засомневался он в моих словах.

— Ну, как? — спросил Рубцов, поджидавший меня за дверью.

— Спросил, кто ты такой… Естественно, я сказал, что ты очень большой поэт.

Мы засмеялись и пошли по намеченному маршруту…

Поскольку в журнале «Комсомольская жизнь» надо было много ездить по стране, то в первую свою командировку поехал я в Вологду. Вообще-то командировка была в Череповец, где должно было состояться всесоюзное соревнование молодых каменщиков, но я взял билет в Вологду — Рубцов не раз приглашал, тем более, что у него было теперь свое жилье.

Приехал я рано утром, поэтому застал его дома. Хотя я снимал в то время комнату вместе с женой, но отсутствие какой-либо мебели в жилье Рубцова меня поразило. Раскладушка, стопка книг в углу, какие-то бумаги на подоконнике вместе с пустой кефирной бутылкой. Это было его первое и единственное жилье, полученное им в возрасте Иисуса Христа.

А за окном поблескивала как чешуей Шексна. «Живу вблизи пустого храма, На крутизне береговой…» — вполне возможно, что «Вологодский пейзаж» к середине августа 1968 года был уже написан…

— Хорошо, что ты приехал! — и обрадовался, и засмущался Николай, поскольку у него даже табуретки не было и не на что было меня посадить. — Мы собрались за грибами, поедем?

Я согласился. Мы пошли в газету Вологодского сельского района и поехали вместе с редактором на машине за город. Редактор был очень тактичным человеком и не вмешивался в наши разговоры. Коля рассказывал мне о вологодских лесах. Не знаю, может, действительно было так или же тут было преувеличение, но тогда он сказал мне:

— Не отходи от меня далеко. Рву малину, окликаю, а ты молчишь. Раздвигаю куст — а с той стороны малиной лакомится медведь…

В лесу было много рыжиков и, собирая их, Рубцов сказал, что каждый год из Вологды бочонок соленых рыжиков посылают У. Черчиллю. Так Сталин еще велел…

— А ты шашлык из рыжиков пробовал? — спросил вдруг он.

Поскольку я никогда такого шашлыка не ел, мы развели костер на берегу какой-то речушки. Налили, выпили… Как только образовались угли, Коля стал нанизывать на тоненькие прутики ножки рыжиков и присаливать пластинки грибов с внутренней стороны. Укладывал на сучок так, чтобы выпуклой стороной рыжики были обращены к углям. Сок мгновенно закипал, рыжик просаливался — закуска получалась изумительная.

Когда мы, возвращаясь с грибной охоты, шли полем к автобусной остановке, Николай неожиданно сказал:

— Видишь деревню вон на угоре? Там каждый год в какой-нибудь дом обязательно бьет молния. Все отсюда уехали, кроме одной семьи. Как только она уедет, я поселюсь тут. Буду ждать свою молнию…

Он не шутил, не оригинальничал — говорил это задумчиво и печально. Я еще раз взглянул на чернеющие избы на угоре и ничего не ответил… Видимо, его мучили какие-то предчувствия. Отблеск этих раздумий в еще одной «Элегии»:

Отложу свою скудную пищу.

И отправлюсь на вечный покой.

Пусть меня еще любят и ищут

Над моей одинокой рекой.

Пусть еще всевозможное благо

Обещают на той стороне.

Не купить мне избу над оврагом

И цветы не выращивать мне.

Потом был выпускной вечер в мае 1969 года. У меня сохранилась фотография нашего курса — Коля стоит с самого края, улыбается. Это еще один документ его одиночества.

Последняя встреча состоялась за несколько недель до его гибели. Той зимой мне вырезали запущенный аппендикс, и у меня больше месяца держалась температура. Я зашел в шашлычную на Тверском бульваре, выпил сто граммов коньяку и возле двери столкнулся с ним и Анатолием Передреевым. Коля был явно болен — вид ужасный, он был очень простужен. С ними были два каких-то подержанных киношных помрежа женского пола.

— Толя, — набросился я на Передреева, — куда ты его тащишь? Ты что — не видишь, что он болен? Ему надо отлежаться.

— Пойдем с нами! — откликнулся тот.

— Куда мне с вами — у меня кишки к позвоночнику приросли. Коля, ты же болен, побереги себя, — говорил я Рубцову, приглашая поехать ко мне домой и отлежаться.

— Саша, не надо… Я почти здоров… Пока…

И они пошли. Мою душу болью окатило и сковало колючим холодом нехорошее предчувствие. Мне показалось, что больше его не увижу.

Спустя несколько лет после убийства Рубцова на моих глазах шла подготовка наиболее полного на то время сборника его стихотворений «Подорожники». В издательстве «Молодая гвардия» я заведовал редакцией по работе с молодыми авторами и сидел в одной комнате с Вадимом Кузнецовым, заведовавшим редакцией поэзии. Составил тот сборник Виктор Коротаев, прекрасно оформил график Владислав Сергеев, а редактировала Татьяна Чалова — дочь учителя Рубцова и его старшего друга Александра Яшина…

Как-то получилось однажды так, что вы вдвоем с Василием Беловым просидели в «Будапеште» от открытия и до закрытия. Вспоминали Литинститут и, конечно же, Колю Рубцова. В том числе и то, как он ходил по ночам по этажам общежития и играл на гармошке.

Я вспомнил, как в день выпускного вечера Николай мне сказал:

— Ты не поверишь, но утром меня тетя Дуся (дежурная на вахте в общетиии Литинститута. А.О.) остановила и спрашивает: «Коля, а когда ты свою гармошку заберешь?» «Какую гармошку?» «Свою». «Теть Дусь, да мою же гармошку, комендант говорил, топором изрубили!» «Коля, да никто ее не собирался рубить. Лежит она вот уже который год в каптерке — дожидается, когда ты институт закончишь. Пойдем, отдам тебе. Только с таким уговором — ночью ты с нею по этажам не бродишь и не играешь! И увозишь в Вологду».

— А ты знаешь, что это моя гармоника? Я хочу повесть написать о ней, — признался Василий Иванович и стал мне рассказывать историю этого инструмента… — Кто ее только в руках ни держал, кто ее ни слушал! Как-то Василий Шукшин отводил свою душу в общежитии Литинститута и играл дня три подряд на этой гармонике…

В шестидесятые годы, получив стипендию, несколько студентов по пути на Бутырский хутор непременно брали на прокат на 1-Хуторской гармошки, баяны, аккордеоны. И играли. Василий Белов уже опубликовал «Привычное дело» и мог позволить себе приобрести гармонику. Только он ее купил, как азербайджанский поэт Фикрет Годжа в день своего рождения решил почему-то свести счеты с жизнью. Белов, не долго думая, подарил ему свое приобретение. Фикрет решил жить дальше и хотел вернуть Белову подарок: в самом-то деле, зачем азербайджанцу вологодская гармоника… Белов также не мог взять назад подарок. Но выход нашелся — предложили Фикрету как бы передарить ее Николаю Рубцову…

Когда Белову позвонили и сказали, что Рубцова задушила его сожительница, он помчался к нему домой.

— Коля лежит… — рассказывал Белов. — Милицейский сержант вдруг спрашивает: «А гармоника это чья?» А она на полу рядом с Колей… «Моя», — отвечаю. Ведь действительно моя — я ее покупал…

У вологодских литераторов был такой обычай: собираться у кого-нибудь и играть на гармониках. Поиграют и оставляют их у хозяина, чтобы не тащиться с ними по ночам.

— Однажды играли у Астафьева. И оставил я эту гармонику у него. А когда пришел за нею, Астафьев ее мне не дает. «Это Колина гармошка, не твоя». Так и не отдал, увез в свою Овсянку…

После этого разговора прошла четверть века. Не знаю, написал или не написал обещанную повесть Василий Иванович. Быть может, он выговорился тогда, а повесть не пошла — бывает такое.

С Виктором Петровичем Астафьевым меня связывали долгие годы добрые, я бы даже сказал, доверительные отношения. Я ни разу не спросил его о рубцовской гармошке, полагая, что это дело Астафьева и вологжан. Когда в октябре 1993 года я прочитал интервью Астафьева с призывом убивать сограждан, выступивших против ельцинского переворота, то первым делом вспомнил плачущего Виктора Петровича… Это было в Испании. Представитель нашего агентства по авторским правам повез Виктора Астафьева, Василя Быкова и меня в Толедо. Настроенный на красоту этим сказочным городом, Виктор Петрович расчувствовался и стал с обильными слезами, струившимися из его глаз, искренне и на совершенно трезвую голову, говорить о музыке. «Господи, да как же все это в нем уживается вместе?!» — подумал я и не отправил поздравление по случаю его юбилея.

А совсем недавно попалась мне статья Виктора Петровича о том, что Николай Рубцов сам во многом был виноват, что мадам его задушила. И убийца, оказывается, очень талантливая поэтесса, следовательно, напрасно Рубцов не нахваливал ее стихи. Неужели Астафьев таким образом решил отомстить «супостатам»-вологжанам? Понимаю, что тысячу раз она раскаялась за содеянное, настрадалась, но и грех-то у нее неискупимый. Не получится из нее святой Магдалины, не получится — жанр не тот. Но зачем Виктор Петрович, чтобы убийцу Рубцова возвысить, решил Рубцова в глазах читателей унизить? Почему он, прежде Бога и вместо Бога, решил «списать» ее величайший грех? Вот уж воистину: не судите да не судимы будете. Эх, Виктор Петрович… Но не встретиться мне больше с Астафьевым на этом свете, а если на том встречусь — то все это выскажу…

У меня, как и у множества читателей, нет оснований не верить Рубцову, когда он просит: «Поверьте мне: я чист душою…», а затем и восклицает: «Я клянусь: Душа моя чиста». Должно быть, и это он предчувствовал…

Закончить эти воспоминания хочу такими рубцовскими строками:

Неужели в свой черед

Надо мною смерть нависнет,-

Голова, как спелый плод,

Отлетит от веток жизни?

Все умрем.

Но есть резон

В том, что ты рожден поэтом,

А другой — жнецом рожден…

Все уйдем.

Но суть не в этом…

38

Хотелось бы высказаться о комсомоле. Нельзя однозначно ответить на вопрос: воплощение он зла или блага. Явление очень сложное, заслуживает спокойного и вдумчивого изучения.

Само понятие «комсомол» в сознании старшего поколения, в том числе и моем, гораздо шире своей расшифровки, как коммунистического союза молодежи. Он организовывал, сплачивал, вдохновлял, учил, воспитывал и помогал молодежи найти свое место в жизни. Мне кажется, что коммунистическая оболочка со временем стала устаревшим атрибутом комсомола. Слишком она была начетническая, догматическая, абстрактная, вступавшая в противоречие с реалиями жизни.

Когда-то я по заданию начальства в Центральном архиве ЦК ВЛКСМ изучил документы всех съездов комсомола. У меня по сей день сохранились выписки из них, в том числе из докладов мандатных комиссий. Конечно, комсомол задумывался как молодежный инструмент мировой революции. В числе первых лидеров было слишком много выходцев из еврейской среды. Впрочем, как и в партии. У Ленина дедушка, как в свое время раскопала Мариэтта Шагинян, был Израиль Бланк, выходец из Подолии, выкрест, ставший врачом. Любопытно, что раскопав это, Шагинян расстроилась и сказала: «Теперь мне очередного ордена не дадут».

Когда виды на мировую революции стали таять, Ленин поставил перед комсомолом задачу учиться. Потом ликвидация безграмотности, коллективизация, индустриализация, пятилетки. Война, восстановление народного хозяйства, целина, Сибирь, студенческие строительные отряды, Байкало-Амурская магистраль… Вклад молодежи здесь огромен, и трудно отделить от этого комсомол. Созидательное начало — самое ценное во всей его истории.

И в то же время рядом с добрыми делами в комсомоле была нетерпимость и жестокость, особенно по идейным или морально-бытовым соображениям. Многих он поднимал на крыло, а другим эти крылья подрезал. Немало постарался комсомол на ниве внедрения в сознание молодежи единообразия и единомыслия — в части ширины брюк и широты кругозора. На этой почве процветал комсомольский бюрократизм.

Но все-таки героическое, романтическое начало брало вверх. Я побывал на многих всесоюзных ударных комсомольских стройках семидесятых годов. Туда рвалась в общем-то неустроенная в жизни молодежь. Если целина была по-настоящему молодежным движением, то эти стройки были местом, где юноша или девушка могли найти свое место в жизни. Целина, кстати, была причиной того, что обезлюдели просторы Нечерноземья. А сами целинники после расчленения СССР стали в том же Казахстане как бы эмигрантами.

Много было показухи. Как-то на строительстве химкомбината в Смоленской области я нашел организацию всего из 12 комсомольцев. На всесоюзной комсомольской стройке! Материал из моего отчета попал в проект доклада на пленуме ЦК комсомола, и мне, чтобы не подводить ни в чем не виноватых ребят, пришлось под предлогом того, что это непроверенные сведения, упоминание о них из доклада исключить.

Или вот примеры. Была такая штука как всесоюзный ленинский зачет. Ко дню рождения Ленина комсомольцы отчитывались о своих делах — от года к году цифры тут увеличивались на миллионы. Сдаю вариант какой-то бумаги об итогах всесоюзного комсомольского собрания. Второй секретарь ЦК ВЛКСМ Б. Пастухов спрашивает меня:

— Сколько в предыдущем собрании приняло участие?

— Тридцать восемь миллионов.

— В этом пусть будет сорок один, — «подсчитывает» Пастухов.

А всесоюзные собрания проводились лишь потому, что во многих организациях они не проводились годами. В семидесятые годы в комсомол не столько принимали, сколько рекрутировали. Естественно, это приводило к формальному членству. В пассивной организации нетрудно было делать карьеру разным ловкачам. В итоге комсомольские работнички и скомпрометировали организацию. Переродиться во что-либо более приличное она не могла — на заключительном этапе своего существования комсомольские кадры менее всего отличались бескорыстностью, желанием помочь молодежи. К тому же без пуповины, связывающей комсомол с партией, без ее помощи и политического «крышевания», он существовать не мог.

Комсомол был кузницей кадров, особенно так называемых орговиков, которых сейчас днем с огнем не сыщешь. Вот один штрих. Как известно, в 1968 году на Западе начались студенческие волнения, которые были названы революциями. Кто-то на самом верху решил порказать всему миру, как замечательно относятся к студентам в Советском Союзе. Комсомолу дали задание в считанные дни провести Всесоюзный слет студентов. Меня угораздило попасть в начальники штаба по проведению слета. Дали мне 25 студентов из числа комсомольского актива МГУ, предоставили в полное распоряжение высотную гостиницу «Ленинградская», что на площади трёх вокзалов. Погода была нелетная, а делегатов надо было собрать. Юрий Загайнов, завсектором комсомольских организаций Западной и Восточной Сибири, находился в штабе Главкома ВВС — студентов из Сибири и Казахстана доставляли в Москву всепогодными бомбардировщиками. Я не спал трое суток, на слет не поехал, потому что надо было сменить сорочку. Включил в машине радио: выступает Брежнев, значит, всё в порядке. Когда после закрытия слёта приехал в гостиницу, мне навстречу бросились ее работники, с возгласами, мол, ой, что у вас в штабе творится! Пьют, пляшут, поют. » Победителей не судят», — таков был мой ответ. А сколько было подобных мероприятий, всевозможных акций, десантов, направлений на стройки? Даже как-то в Перу наши ребята помогали спасать пострадавших от землетрясения…

Четыре года работы в аппарате ЦК ВЛКСМ дали мне, как писателю, очень много. Об этом можно написать отдельную книгу. Во-первых, это дало возможность познакомиться с множеством лиц, которые занимали высокие государственные и партийные посты.

К примеру, в годы перестройки закавказские республики возглавляли выходцы из комсомола семидесятых. Азербайджан — Абдурахман Везиров, Армению — Сурен Арутюнян, Грузию — Джумбер Патиашвили. Первые два были в мое время были секретарями ЦК ВЛКСМ, и мне не раз приходилось подписывать у них различные постановления, которые принимались опросным порядком. Наблюдать на разных мероприятиях, слушать выступления на пленумах, заседаниях бюро или секретариата. Ничем они не блистали, в отличие от Геннадия Янаева, возглавлявшего Комитет молодежных организаций, Бориса Пуго, умницы и очень образованного латыша, или Геннадия Елисеева, безусловно, человека богато одаренного, блистательного организатора.

Везиров был молчун, приземист и казался тяжеловатым. Говорили, что он имел какое-то отношение к Везирову, одному из 26 бакинских комиссаров. Арутюняна, голубоглазого и улыбчивого красавца, женская половина аппарата ласково называла Суренчиком. Когда они были в комсомоле, я и не слышал о каких-либо разногласиях между ними. Казались они добрыми друзьями. Каково же было мое удивление, когда Азербайджан и Армения воевали из-за Нагорного Карабаха, когда Везиров и Арутюнян возглавляли эти страны!

По поводу Патиашвили. Поскольку мне приходилось множество раз сводить документы на основе материалов из подразделений ЦК, то Патиашвили был одним из моих постоянных «корреспондентов» из отдела сельской молодежи. Я числился на уникальной должности ответственного секретаря постоянной организационной комиссии ЦК ВЛКСМ, занимался проблемами взаимодействия комсомола с советами депутатов трудящихся, профсоюзами, а фактически выполнял функции референта второго секретаря ЦК Б. Пастухова. При этом я чувствовал себя «подснежником» в секторе информации орготдела, поскольку Пастухов не раз во всеуслышание заявлял, что ему помощники не нужны — дабы не навлечь на себя гнев первого секретаря Е. Тяжельникова, с которым у него были явные контры.

Однажды, принимая материал от руководителя группы по работе с научной молодежью Б. Мокроусова, я сказал: «Вот возьму и вставлю вашу отписку в доклад в таком виде, в каком получил». Бориса мое замечание прямо-таки взбеленило. Он схватил материал, убежал, а через час принес несколько страниц с анализом, фактами, предложениями. Впоследствии Б. Мокроусов был помощником у Е. Тяжельникова, почему-то стал главным редактором газеты «Советский спорт», и умер на этой должности достаточно молодым.

Но Джумбер Патиашвили всегда приносил выверенные и причесанные материалы. Был приветлив и даже ласков, уходил довольный тем, что материал сдал. В нем чувствовалась аппаратная выучка, и меня всегда такие люди настораживали. Работал, я, например, часто в связке с Валерием Киселевым. Казалось бы, журналист, бывший редактор Владимирской молодежной газеты, а мышление чисто бюрократическое: от сих до сих, и ни грана больше, ни на миллиметр в сторону от указаний начальства. Стал заместителем главного редактора «Комсомольской правды», потом следы его потерялись.

Таким же мне казался и заведующий сектором информации Артур Невицкий. Я числился в списках сектора, и поэтому он попытался мной командовать. Меня поражало, что Артур Артурович прибалтийским каллиграфическим почерком, тщательнейшим образом, записывал, все, что говорилось на многочисленных заседаниях и совещаниях. Он был порядочнейшим человеком, но службистом. Накануне перестройки стал первым секретарем горкома партии в знаменитой Юрмале, потом начались служебные и иные неурядицы. Конечно, реваншисты Латвии его не жаловали. Оказался не у дел и, кажется, даже без жилья. Жаль. (Потом в Интернете я отыскал следы Артура Артуровича. Он, выживший ребенком в блокадном Ленинграде, не опустил руки в новейшей Латвии. Возглавлял реконструкцию рижкого Дома железнодорожников, превратил его в Культурно-деловой центр — Дом Москвы в Риге, по сей день является координатором его программ, руководит Ассоциацией обществ национальных меньшинств Латвии.)

Более удачной сложилась судьба Патиашвили. Он был комсомольским вождем, затем секретарем ЦК компартии республики по сельскому хозяйству и, наконец, избран первым секретарем грузинской компартии. Сообщение об этом я услышал в Сыктывкаре, когда собирал материал для романа из истории лесопромышленного комплекса. Новость меня обрадовала, первой мыслью было намерение послать приветственную телеграмму. А потом, подумав, поостыл. Во-первых, тут что-то было унизительно-заискивающее, а во-вторых, я как бы перестраховался, задумавшись: «А по Сеньке ли, вернее, Джумберу, шапка?» У меня были сомнения на этот счет. И хорошо, что не поздравил: на очередном съезде КПСС, если не ошибаюсь, ХХYIII-м, Патиашвили вдруг сказал что-то вроде того, что друзья мешают работать. Для выходца с Кавказа, где дружба ставится превыше всего, заявление было поразительное.

В годы перестройки в Тбилиси начались волнения. Солдатам, стоящим в оцеплении, плевали в лицо, мочились на сапоги, пока не пошли в ход саперные лопатки. Демонстранты стали давить друг друга, обвинили же во всем солдат и генерала Родионова, командовавшего Закавказским военным округом. Не Горбачева и не Патиашвили. Дело дошло до гражданской войны, развала Грузии — когда пишутся эти строки там опять накал страстей, молодые шевардноиды сковырнули Шеварднадзе.

Конечно же, мне были ближе люди не зашоренные, с живинкой. Среди них могу назвать Виталия Колдовского. Большая умница, он был в послах на Балканах, насколько я знаю, с ним велись переговоры о том, чтобы он стал министром иностранных дел только что получившей независимость Украины. Не получилось, потому что он, кажется, активно помогал братьям-сербам, был какой-то скандал, а поскольку сербы стали числиться изгоями Европы, то и Колдовский был бы проблемным министром.

Почти дружил я с Львом Паршиным, появившимся в коридорах ЦК из ленинградской газеты «Смена». Он взял курс на дипломатию, усиленно изучал английский. Я как-то ему брякнул: «Как жаль, Лева, что мы с тобой никогда не будем друзьями». Так и произошло. Когда я приехал в Лондон, где Лев служил советником-посланником, он и его жена Тамара были образцами гостеприимства. Потом я столкнулся с ними в лифте дома в Сретенском переулке — они спешили на какой-то прием. Лев сказал лишь, что он возглавляет один из европейских отделов МИДа. В лифте я почувствовал, насколько мы чужие. Была еще одна встреча — у директора издательства «Планета» Владимира Середина, куда Паршин пришел накануне своего отъезда послом в Нигерию. Больше ничего о нем я не слышал.

Одна из ярких фигур моей аппаратной молодости — Валентин Сущевич. Он был секретарем комитета комсомола на «Южмаше» — знаменитом ракетном гиганте. В секторе информации ЦК ВЛКСМ он, технократ до мозга костей, задыхался от бюрократизма, замшелых традиций и дурацких порядков. В конце концов, когда началось строительство Байкало-Амурской магистрали, Сущевич пошел к Тяжельникову и предложил себя в качестве начальника штаба всесоюзной ударной стройки. И уехал в Тынду — столицу БАМа.

39

Валентину Сущевичу надо было бы возглавлять другой штаб — по развитию научно-технического творчества молодежи. Не сомневаюсь, что там бы он со своей безудержной энергией и цепким умом развернулся бы в полную силу. Но у него не было покровителей, и поэтому этот недюжинный человек нашел пристанище в какой-то страховой кампании. А мог стать генеральным конструктором в ракетостроении — пример того, как комсомол исковеркал судьбу одаренного человека.

В отличие от всех нас Валентин был знаком с теорией информации. В те годы электронно-вычислительные машины представляли собой ламповые монстры с вращающимися бобинами и плюющиеся перфокартами. Эра персональных компьютеров была впереди. Но бурно развивалась кибернетика, прежде всего, теория информации.

С утра до ночи все средства массовой информации Советского Союза талдычили о разворачивающейся научно-технической революции. К несчастью, кроме безумолчной болтовни о НТР, в стране ничего не происходило. Начинался застой, и страна стала стремительно отставать от Запада, который перешел на постиндустриальную фазу развития, создал общество потребления — потребности, социальный стандарт, современный образ жизни стали определяющими для развития производительных сил на основе высоких наукоемких технологий. Интеллект и технология, ноу-хау, стали основным богатством, а мы все еще не забывали о пудах образца 1913 года и выдавали как можно больше миллионов тонн металлов, огромного количества механизмов, не пригодных к использованию.

К примеру, в Кутаиси выпускался грузовик «Колхида». Распределялся он, естественно, по выделяемым фондам. Этот чудо-аппарат пользовался настолько дурной славой среди водителей, что в автохозяйствах на него сажали в наказание за проступки. «Колхида» была не способна проехать несколько десятков километров без поломки, тогда как в Германии производители «Мерседесов» не комплектовали машины даже наборами ключей — гарантировали сотни тысяч километров безупречной работы.

Наши зерноуборочные комбайны представляли собой прокатные станы для полей, в среднем служили меньше одного сезона, тогда как зарубежные аналоги убирали хлеб 15-20 сезонов. И таких примеров можно привести множество.

Именно семидесятые годы стали точкой отсчета нашего отставания не в производстве ракет, а необходимых в жизни вещей, в обеспечении нормальной и достойной жизни. Прорвало нарыв в годы перестройки, да так, что разлетелся на части Советский Союз.

Кстати, недавно я спорил с одним из поклонников А.Н. Косыгина. Я настаивал, что именно этот деятель, возглавлявший советское правительство многие годы, повинен в научно-техническом отставании страны. Как ни странно, в народе он до сей поры пользуется уважением. Но ведь Косыгин руководил так экономикой, что Л. Брежнев на съезде партии как-то жаловался, что в стране нет обычных иголок, ниток, зубных щеток… Косыгин на заседаниях правительства запретил даже упоминать о венгерском опыте, где начали сочетать лучшие качества социалистической и рыночной экономики. В результате венгры сегодня живут не намного хуже шведов, а — мы?

Косыгин робко внедрял подобие хозрасчета, и тут же, после анализа работы Щекинского химкомбината, все было свернуто. Как бы не разбогатели химики! Это Косыгин своими постановлениями запрещал ставить в садовых домиках печки — словно наша страна расположена в зоне экватора. Боялся, что человек, промокнув на своих злосчастных четырех-шести сотках, сможет обогреться в домике. А там, гляди, это станет вторым жильем. Разбогатеет и пошлет власть, куда ее давно надо было послать.

Такое же положение было в сельском хозяйстве. Не хрущевская дурь, а «не сметь» — явление того же порядка. Мой товарищ, председатель колхоза Анатолий Чепурной, хозяин очень оборотитстый и сметливый, построил под Боровой, что на Харьковщине, хорошую и просторную школу. Но не по типовому проекту, а гораздо лучше и богаче. Два года мурыжили власти, пока он сумел узаконить школу в харьковских и киевских инстанциях.

— А почему у тебя не прижились безнарядные звенья? — как-то спросил я, имея в виду коллективы по выращиванию свеклы, подсолнечника, кукурузы, пшеницы… Хозяйство выделяло технику, горючее, посевной материал, удобрения, средства защиты, давало авансы членам звена, а по итогам года производило полный расчет.

— В районе у многих дыбом волосы встали, когда увидели, что членам звеньев начислили по двадцать-тридцать тысяч рублей! Стали придумывать, как бы скостить зарплату, — рассказывал Чепурной. — Заработанное я отстоял, но на следующий год звеньевые сказали мне: «Не уговаривай нас, голова. Не нужны нам звенья. Попрекают нас высокими заработками, а они нам ни к чему. Ночи у нас темные, тока открытые — чего не хватит, сам знаешь, доберем».

Все косыгинские новации не учитывали самого главного: некуда и не на что было тратить деньги. За автомашиной — многолетняя очередь, за мебельным гарнитуром — такая же, обувь, одежда из-под прилавка, учеба — бесплатная. За границу механизатора пускали редко, потратить свои тысячи он не мог. Поехать на курорт работа позволяла только во внесезонное время — что там было делать, если не пьянствовать? Ни Косыгин, ни тем более Брежнев, полюбивший в последние годы жить на «колесах», не понимали, что самое главное не миллионы пудов чугуна, а воспитание разумных потребностей человека, представлений о достойной жизни. И обеспечение их! Вместо этого они мололи с трибун какую-то чушь о наиболее полном удовлетворении материальных и духовных потребностей советского народа.

Потом Анатолий Чепурной возглавлял в Верховной раде Украины аграрный комитет, и умер в расцвете сил. В колхозе у него не было даже своего дома — жил в служебном.

Другой пример. Село Пача в Кемеровской области. Директор совхоза Михаил Матвеевич Вернер стоит в кругу нескольких московских писателей и, пользуясь отсутствием дам, материт на чем свет стоит, власти. Гарий Немченко и Сергей Есин настаивают на том, чтобы я остался в Паче на день-два и написал материал.

Остался. Написал. Директор был из поволжских немцев — выселили его в Пачу, когда началась война, подростком. В двадцати километрах поселили мать — по ночам он тайно навещал ее. Работал молотобойцем. Жил там, кто позовет на ночлег. Можно предположить, сколько напрасных обид ему досталось. Но Вернер полюбил Пачу, сроднился с людьми. Окончил институт, и вскоре возглавил совхоз.

— Я пятнадцать лет собирал везде, где мог, все лучшее для животноводческого комплекса. Построил — никому это не нужно! Венгры приезжали, все записывали и срисовывали. Обидно. Приглашал наших, мол, приезжайте, берите готовое… Нет…

И Вернер сдабривал свою исповедь отборным русским матом. Он построил комплекс на пять тысяч коров, которых кормили всего шесть человек. Автоматизированная уборка, чистота идеальная. Попасть в коровник, кроме работников комплекса, могли лишь директор совхоза, первые лица района и области. Нам повезло: животные были в летнем лагере, но чтобы войти внутрь помещения, пришлось дезинфицировать обувь, надевать бахилы.

У каждого животного свое место, оно получало индивидуальное меню, поскольку лаборатория регулярно брала у коров кровь на анализ и определяла, какие корма или добавки конкретной буренке нужны. Для доярок был создан профилакторий — они получали такие физиотерапевтические процедуры, что им вполне мог позавидовать дамский контингент поликлиники № 1, что в Сивцем Вражке.

Очередь в доярки к Вернеру была полторы тысячи человек. Многие из очередниц имели высшее образование. Привлекала зарплата в несколько сотен рублей, но более всего — стандарт жизни в Паче. Вернер начал с того, чтобы женщины могли ходить в селе в туфельках, а не вытаскивать из грязи сапоги-кирзачи. А пришел к строительству для каждой семьи двухуровневого коттеджа, к открытию школы искусств.

Непростительная вина лежит на партбюрократии, в том числе высшей, куда входил любимый народом Косыгин, что таким людям, как Чепурной и Вернер вместо того, чтобы их поддерживать, она устраивала чудовищно трудную жизнь.

Кстати, статью «Воспитание красотой» я написал. Рассчитывал, что она выйдет накануне 60-летия Вернера, может, поспособствует присвоению ему звания Героя Социалистического Труда. Куда там — она пролежала в «Правде» почти год. Наверное, кузбасские власти (а тогда Кузбассом командовал, кажись, Бакатин) попросили отложить публикацию. Кстати, у Чепурного были крупные неприятности, и моя статья его, по словам председателя Харьковского облисполкома, спасла. Ведь власть предержащие терпеть не могли тех, кто «высовывался». Поскольку они своими достижениями как бы подчеркивали, как бездарна и бездеятельна номенклатура. Сколько судеб талантливых людей исковеркала!

Пример Чепурного и Вернера говорит о том, что у нас был куда эффективнее подход к организации производства и быта, чем разграбление и расчленение страны по Ельцину-Гайдару…

Добавить комментарий