Евангелие от Ивана (часть 14)

Глава сороковая

Куртка на Иване Где-то от мокрого снега стала тяжелой. Однако он продолжал шагать по столице, думая думу свою. Раньше он любил под шум дождя или плавное кружение снежинок путешествовать пешком — стихи сами рождались из задушевной московской грусти. Теперь же он чувствовал себя в объятьях беспросветной тоски. Обиднее всего было то, что, как оказалось, ему ничего не принадлежало. Кроме воспоминаний.

Талант, разумеется, был от Бога, творчеством распоряжалась Варварек, а его жизнью — двойник. Даже Мамона пытался понукать им? А каким фарсом обернулось его светлое чувство к Даше, которая на самом

Глава сороковая

Куртка на Иване Где-то от мокрого снега стала тяжелой. Однако он продолжал шагать по столице, думая думу свою. Раньше он любил под шум дождя или плавное кружение снежинок путешествовать пешком — стихи сами рождались из задушевной московской грусти. Теперь же он чувствовал себя в объятьях беспросветной тоски. Обиднее всего было то, что, как оказалось, ему ничего не принадлежало. Кроме воспоминаний.

Талант, разумеется, был от Бога, творчеством распоряжалась Варварек, а его жизнью — двойник. Даже Мамона пытался понукать им? А каким фарсом обернулось его светлое чувство к Даше, которая на самом деле оказалась искусной ведьмой?

Неожиданно рядом с Иваном Где-то завизжал ржавыми тормозами милицейский «уазик». Из него почему-то первым выпрыгнул Степка Лапшин и больно вывернул поэту руку.

— Думал, что мы тебя не поймаем? Просчитался, сссука! — пыхтел Степка, поджидая, пока грузный капитан Хорьков выгружал свои телеса из машины, доставал наручники и сковывал ими Ивану Петровичу руки.

— Теперь ты от нас не уйдешь, — вторил Степке капитан и довольно, даже, можно сказать, счастливо улыбался.

Для Ивана Петровича не была секретом причина ментовского счастья. Варварек обещала за поимку «проходимца» крупную сумму — и она уже шелестела в воображении Хорькова. Не было секретом и то, что они задумали организовать ему несколько лет заключения, чтобы замочить на зоне.

Однако полной неожиданностью стали преступления, в которых обвинял его Хорьков. Иван Петрович, как выяснилось, распространял в общежитии Литературного института тяжелые наркотики, чему есть подтверждение нескольких студентов и обнаружение пакетика с героином весом 0,2 грамма у него при задержании. Но главное преступление состояло в том, что он зверски и в извращенной форме изнасиловал там же гражданку Дарью Черткову. Услышав это, Иван Где-то расхохотался так, что у капитана Хорькова заползали мурашки под кителем.

Задержанного поместили в одиночную камеру площадью один на два метра, с крошечным зарешеченным окошечком в железной двери. Иван Петрович присел по зэковски — на корточки спиной к стене — и задумался над тем, что делать дальше. Разумеется, в его силе было заставить продажного капитана немедленно освободить его. Или заставить его еще раз потренироваться в строевом шаге. Но это ничего не значило, поскольку освобождения в более широком смысле не давало.

Не от желания, а скорее по привычке нашел в своем супервиртуале капитана Хорькова, который с папочкой шагал к начальству. Майор Семиволос разговаривал с участковым Триконем, когда капитан вошел к нему.

— Ну-ну, — сказал Семиволос, то самое «ну-ну», переполненное руководящим сомнением, которое так озадачило Василия Филимоновича.

Увидев перед собой Хорькова, Семиволос прекратил разговор: никто не должен был знать, где находился Триконь.

— Товарищ майор, мы его в конце концов взяли! — воскликнул капитан.

— Кого?

— Да этого, Лжеивана.

— А-а… Извини, а за что?

— Как — за что? Вот! — и капитан раскрыл перед начальником папку.

Семиволос полистал бумаги. «Опять эти 0,2 грамма! Скольких же он посадил за них? Лепит каждому, кто попадает к нему в руки!» — возмутился про себя Семиволос, а Иван Петрович, услышав его мысли удивился: как же так, начальник только отмечает подлость подчиненного, и не в силах поставить лепилу на место?

И словно в ответ на это Семиволос, поморщившись брезгливо, вернул часть бумаг капитану с замечанием:

— Не пройдет. В прокуратуре и в суде твои 0,2 грамма уже надоели.

«Как это — надоели?! — возмутился про себя Хорьков. — Не хочет Семиволос опять стать подполковником?»

— А это — что? — тыкал пальцем начальник в остальные бумаги. — Заключение экспертизы без даты, заявление потерпевшей и показания свидетелей — тоже. Твоя цидула также без даты! Ну, знаешь, я впервые рассматриваю документы об изнасиловании с открытой датой!

И Семиволос бросил папку капитану. «Да он не в подполковники, а сразу в старлеи метит!» — возмутился Хорьков, но опять промолчал.

— Если на него ничего нет, то придется освободить, — сказал Семиволос, но без твердости в голосе.

— Как это — отпустить?! Я его столько ловил, Варвара Лапшина звонит каждый день, грозит настучать начальству.

— Тогда поступим так. Пусть он посидит в одиночке. Поработай над документами. Никого к нему не допускай. Пока сам его не допрошу. Он — известный поэт, нам пресса такую головомойку устроит!

Тут Иван Петрович сканировал мысль начальника: «Хорьков может в общей камере и потасовку устроить. С летальным исходом для задержанного».

— Да какой он поэт? Он — мошенник.

— Это ты со слов Варвары баешь. А она дама с фантазией. Разгружусь — позвоню. Свободен.

Иван Петрович не сомневался: Семиволос готов сам подставиться, чтобы помочь ему. Но такую жертву с его стороны поэт принять не мог. Поэтому и стал искать выход из создавшегося положения.

А капитан Хорьков стал названивать Дарье Чертковой. Ее на работе не было, домашний телефон тоже не отвечал.

Иван Петрович в течение многих недель запрещал себе даже думать о ней, а тут вдруг захотелось узнать, а что же стало с любительницей так называемого пирсинга, точнее — бесовских брильянтов в пупке?

Пошло «кино». Она — в библиотеке, она — на панели, она — с тремя чертями, теми самыми, в черных шляпах, с упоением занимается групповым сексом…

Иван Где-то задержал свое внимание на сцене посещения психиатра господина Тетеревятникова. Было не совсем прилично поглядывать за дамой, пусть даже и бесовкой, когда она откровенничала с врачом. Но Иван Петрович извинил себя на том основании, что его нынешнее искусство тоже, судя по всему, требует жертв.

— Понимаете, доктор, меня с некоторых пор преследуют приступы сильнейшего стыда. На работе стыжусь клиентов. В общественном транспорте вдруг начинаю краснеть. Не только заливаюсь краской, но и стесняюсь как барышня времен Тургенева, — рассказывала она психиатру, и лицо ее при этом пылало ярким румянцем.

— Позвольте спросить, а кто ваши клиенты?

— Читатели библиотеки.

— А точнее?

— Не без этого, дорогой доктор. Подрабатываю и на любовном фронте.

— Вот и я подумал: такая фактура и прозябает в книжной пыли?

— Вы не только психиатр, но и психоаналитик! Так как же мне преодолеть стыдливость и застенчивость?

— Должно быть, вы недавно весьма согрешили. Пойдите в церковь на исповедь. Может, и поможет. Но если разобраться, это вам сильно мешает?

— Но я же краснею на каждом шагу, извините, как дура.

— Позвольте категорически не согласиться. Дарья, Дарья…- господин психиатр искал глазами отчество пациентки в ее истории болезни.

— Люциферовна, — подсказала она.

— Необычное отчество. Вы из лютеран? — ляпнул господин психиатр.

— Ага, — насмешливо ответила дама.

— Так вот, Дарья Люциферовна, позвольте не согласиться с вами. Стыдливость и застенчивость, алый румянец, который то и дело вспыхивает на ваших щечках, придает вам изумительный шарм. Тут не лечиться надо, а бояться, чтобы это не пропало! — с неожиданной резвостью и игривостью воскликнул господин психиатр и решительно встал. — Вы не против, если мы закроемся на ключ? Не стану же я с вас брать деньги!

— Да, офицеры, в том числе и запаса, с дам денег не берут, — заметила язвительно Дарья Люциферовна и поинтересовалась, ей можно уже раздеваться?

— Не можно, а нужно, мадам. До чулков. Я люблю в чулках. Но терпеть не могу колготок.

И они дружно и похотливо захохотали.

Иван Петрович хотел было вырубить «кино», но тут явилась к нему вполне стоящая идея. И господин Тетеревятников с ужасом осознал, что он занимается сексом с древней, костлявой дамой, обряженной в невообразимо старые и прогнившие до запаха обноски. Ржавая коса, прислоненная к запертой двери, была тут же. Господин психиатр совсем растерялся, не зная, как ему быть. Если прекратить отвратительные телодвижения, как их называл Кант, то это может не понравиться даме, и она, чего доброго, не получив оргазма, пустит в дело знаменитое орудие своего труда. Но и продолжать эти телодвижения у него никаких технических возможностей, причем навсегда, уже не было.

«Хочу к своей бабушке!» — неожиданно подумал Иван Петрович, которому надоела сцена совокупления с костлявой. Никакой своей бабушки он не помнил, никогда в прежней жизни не хотел к ней. Но вот возникло, вырвавшись из глубин человеческого существа, такое желание.

Вероятнее всего, строил он догадки, ему захотелось к своей тетке, которая вдруг нашлась и выхаживала его в больнице. Странным было то, что он, обладая возможностью путешествовать во времени и пространстве, в том числе и гиперпространстве, ни разу не поинтересовался своими родителями и предками. Откуда он родом, как жил до того, как осознал себя Ваней со странной фамилией Где-то.

Не на небесном же сервере были блокированы эти сайты. Просто у него атрофировалось чувство семьи и рода, он превратился в Ивана, не помнящего родства? Подумалось о том, что в таких Иванов превращаются десятки тысяч детей, брошенных матерями-кукушками, сотни тысяч сирот, обитающих на чердаках, в подвалах, канализации. Круглых сирот при живых родителях.

У Ивана Петровича мелькнула догадка, с чего это вдруг заинтересовались его предками и родителями. Чтобы испытал весь кошмар, в котором пребывают пасынки перестройки, рынка и реформ? «Господи, зачем рвешь мне душу и этим? — взмолился он. — Разве не ясно, что из них вырастут не могильщики, а палачи нынешних реформаторов? Нет у меня возможности, Господи, довести до жлобского сознания власть имущих эту опасность. Ни желания, ни сил никаких нет. Да и Евангелие мое, то бишь благая весть, получается жутковатым!»

Всевышний, должно быть, услышал его мольбу и разрешил просмотреть свою семейную хронику. Только «пошло кино», как в коридоре раздалось звяканье по кафелю хорьковских подковок на сапогах. С ним шел и Семиволос. «Надо мужика выручать», — решил Иван Петрович, и уже из духовного далека наблюдал, что происходило в обезьяннике некогда лучшего отделения милиции.

Хорьков открыл дверь и скомандовал в потемки:

— Встать!

И включил свет. На полу лежал скелет, обтянутый кожей. Паспорт, выданный им, Семиволосом, лежал рядом. «Даже паспорт не соизволил изъять»,- совершенно не теряя присутствия духа, подумал нехорошо начальник о подчиненном.

— Товарищ подпо… подпо… подпо… — заладил Хорьков, с которого пот лился ручьями.

— Не подпо, а просто майор! Извини, пожалуйста, у тебя на этого жмурика акт об изнасиловании с открытой датой?!

— Товарищ подпо… подпо…подпо… — опять заладил капитан.

— Сколько тебе говорить: не подпо, а просто майор! — рассвирепел Семиволос. — Может, ты его и выкопал, завялил, чтобы охабачить с Варвары мздянку, а? Сколько раз я тебе советовал не О,2 грамма подсовывать, а держать доверительную, я бы даже сказал, сердечную связь с массами? Хоть кол на голове теши! Только нам этой мумии не хватало. Что с лучшим отделением сделали!

«Что да что! Шпионов американских не надо было ловить!» — пришел в себя Хорьков.

Поскольку событие происходило под полным контролем Ивана Петровича, то Семиволос прочел мысль Хорькова и соответствующим образом взглянул на него. Так взглянул, что даже Василий Филимонович в подневольной дали сильно, до загрудинной боли, икнул.

— Вот что, Хорьков. Я ничего не видел и ничего не слышал. Выходи из положения сам. На твоем месте я бы сообщил Варваре, что покойник нашелся. Пусть успокоится, а то ведь и дальше нам житья никакого не даст! И чтобы мне больше никаких заявлений не строчила! И мумию по акту передай, пусть похоронит.

Глава сорок первая

Мокрина Ивановна радовалась рождению правнука. Пусть и не по прямой линии, а все-таки родственника. И не взирая на комсомольскую и партизанскую юность, по несколько раз на дню обращалась к Богу. Умоляла пощадить младенца, не допустить уродств от треклятых чернобыльских лучей. Создатель, должно быть, услышал ее мольбу — младенец родился здоровенький и спокойный. Мокрина Ивановна настойчиво предлагала назвать новорожденного Иваном. Не говорила, что хочется назвать мальчика в честь племянника, знаменитого поэта Ивана Где-то. А родственники полагали, что в честь деда — Ивана Филимоновича. Поэтому никто и не возражал.

Мальчик родился, когда его отец Роман Триконь томился в шарашенских застенках, и его мнение при наречении сына не могли узнать. Это обстоятельство не давало покоя Мокрине Ивановне. Она возмущалась, когда Ромку впервые арестовали. Но тогда на суде его оправдали, и Мокрина Ивановна на радостях дала салют в честь законности и справедливости, израсходовав в клубе полный диск пулемета Дегтярева. Еще больше возмутилась, когда арестовали во второй раз. Но терпение совсем кончилось, когда Ромка не смог принять участия в выборе имени своего первенца.

Она хотела посоветоваться с дедом Туда-и-Обратно — все-таки его, как утверждал, перековывали в пяти лагерях, не считая множества пересылок. А после того, как ему дали вышак, но почему-то не расстреляли, он стал считать себя профессором сидельских наук. Но с этим «профессором» трудно было, как говорится, кашу сварить — Мокрина Ивановна спорила с ним по каждому пустяку.

— Зачем молодого, хорошего парня, отца младенца, гноить в тюрьме? — таким вопросом она наметила тему разговора с дедом, рассчитывая в итоге получить от него дельный совет.

— Политицка целкообразность, заметь, — ни с того ни сего ляпнул дед.

— Охальник, ты что несешь? Порошня и та из тебя вся высыпалась, а все о том же. Да еще такие речи при младенце! — и Мокрина Ивановна кивнула в сторону детской кроватки, в которой посапывал Ванюшка.

— Подруга, ты об чем? Я о том, что власть народную захватили курвы, проститутки, выдающие себя за невинных девственниц. А ежели с прищуром присмотреться, то все они польшевики.

— Большевики? — переспросила Мокрина Ивановна.

— Большевики то они большевики, этому роду нет у нас переводу. А эти — польшевики.

— Ты имеешь в виду поляков?

— И их малость тоже.

— Да при чем здесь поляки? У меня бабушка была полькой.

— Оно и заметно, какая ты пся крев. Я говорю о врагах нашего народа, которые захватили власть. Вспомним, к примеру, Дзержинского, который Феликс Эдмундович. Польшевик? Да, польшевик из ленинского кагала. Заметь. А возьмем Бжезинского? Польшевик? Да, но американского производства. И заметь: Дзержинский вроде бы туда, а Бжезинский — вроде бы обратно. Да все не в нашу честь, а по нашим мордасам.

— И Бобдзедун по-твоему тоже польшевик?

— Это вообще полное у.е.

— Ты что материшься? И опять при младенце!

— А ты знаешь, что такое у.е? Условная единица, подруга. Я не говорю уж о наших шарашенских придурках, они даже на у.е. не тянут. Мелкие щипачи. А условная единица за батю отомстила, как и вечной живой за братца Сашеньку, которого вздернули за цареубийство. И получается, заметь, что у нас не страна, а оазис антинародных мстителей. Ты ведь тоже из мстителей, только народных? Или, пусть заткнет уши Совет Европы, инородных?

Разве можно было с таким полоумным балаболом советоваться по деликатному делу? И Мокрина Ивановна решила действовать на свой страх и риск. Поехала в Шарашенск торговать на рынке тыквенными семечками. Не успела продать и стакан, как перед нею, в полном соответствии с нравами свободного рынка, возникли два дюжих полицая и потребовали предъявить лицензию на право торговли.

— А шо цэ такэ — лишензия? — спросила, придуряясь, как она сама называла такое поведение, Мокрина Ивановна.

— Не лишензия, а лицензия. Прошу не оскорблять официальный государственный документ установленного образца! — пригрозил полицай, у которого физиономия была побольше, совсем расплылась от жира.

— А я не оскорбляю. Та ще официяльный государственный документ! — Мокрина Ивановна воздела указательный палец к небу, как бы выражая жестом свое полное согласие с полицаями. — Если продавать гарбузовэ насиння без нее не можу, то цэ и есть настоящая лишенция. Лишает меня права без взятки торговать. Нет, лицензия — это совсем другое. Вот у вас, дядько, лицензия — всем лицензиям лицензия. Красная, откормленная, за ушами трещит. Посмотрите, люди добрые, яки у них лицензии!

— Не оскорблять при исполнении! — рявкнул старший полицай.

— Шо, правда глаза заколола? Так тому и быть — у вас не лицензии, а просто — морды, — почти ласково согласилась Мокрина Ивановна.

Она знала, что последует за этим замечанием, и поэтому узелок с тыквенными семечками, предусмотрительно завязанный тесемочкой, кинула в толчею покупателей. Не могла же допустить, чтобы полицаи лузгали ее «гарбузовэ насиння». Все это окончательно вывело из себя стражей шарашенской революции. Они схватили ее и потащили в полицейский участок.

Там Мокрину Ивановну, у которой была справка от самого Ковпака, шо вона дурна як пробка, держали не долго. Однако достаточно для того, чтобы в общей камере разузнала, где находятся лагеря заключенных. Даже нашла арестанта, по виду бомжа, который слышал что-то о Триконе. Бомж с неудовольствием сообщил, что Триконя посадили за отказ от генеральской должности.

— Где он сейчас?

— Не помню, — хитрил вымогатель. — Если дашь, бабулька, на сигаретку с дурью, может, и память прояснится.

— В другое время я бы показала тебе сигаретку с дурью. Ох, и показала бы! — но полезла за пазуху, вытащила узелок и протянула вымогателю шарашенскую таньгу.

— Еще адын таньга — и вся память вернется ко мне.

— Возьми еще, живодер треклятый. Но соврешь — я еще сюда наведаюсь. Запомнишь без всякой дури на всю жизнь, — пригрозила, небрежно кинув перед ним еще монету.

Арестант не соврал. Мокрина Ивановна нашла возле Княжьего озера стройку, окруженную сторожевыми вышками. Она якобы собирала в здешних лесах грибы-ягоды да целебные травы, но на дне корзины под тряпкой лежал трофейный цейсовский бинокль. В него и рассматривала стройку, пока не увидела среди заключенных Ромку и Василия Филимоновича.

До сумерек сновала по опушке соснового леса, изучая распорядок дня лагеря и систему охраны. Ночью попыталась подойти вплотную к проволочному заграждению напротив барака заключенных. Хотела выяснить, под напряжением ли колючая проволока, но ее учуяла сторожевая собака, и долго потом прилегающие к стройке кусты и опушку леса обшаривали лучом прожектора.

К изучению лагеря решила вернуться на рассвете. Углубилась в лес, в укромном месте соорудила из ветвей постель и легла спать. Наверное, от синего неба и от звезд, мерцающих сквозь листву, нахлынули воспоминания партизанской юности. Если бы с нею были друзья той поры, вздохнула она с тоской, этот лагерь в два счета разделали бы под орех. Полтора, пусть два десятка полупьяных и трусливых вертухаев — разве серьезная это охрана?

Если бы да кабы… Друзей юности, может, на многие сотни километров вокруг не было ни души. Многие поумирали, а кто еще не помер — тот в плену у болезней или совсем затерялся в неправедной этой жизни. Не на кого было рассчитывать. На деда Туда-и-Обратно, который Сталинград защищал, а Берлин брал, можно было надеяться, но он в философию ударился, знай, твердит через пять минут свое «заметь» да «заметь». Да и немощный он, куда ему воевать…

Только на себя да еще Ивана Филимоновича и можно было положиться. Не может он не пойти на выручку родного сына и родного брата. Военного опыта никакого, но ведь сможет строчить из «дегтяря»! Дело нехитрое — меняй вовремя диски и поливай свинцом врага. Ну и следи, чтоб ствол не раскалился.

Придется с ним отправляться в брянские леса — там припрятан ящик с автоматами ППШ и несколько «дегтярей», цинки с патронами. Есть там и гранаты, взрывчатка. Бикфордов шнур и детонаторы есть. И мины — противопехотные и противотанковые. И пистолеты ТТ, модные нынче среди бандитов. Весь вопрос в том, как доставить все сюда. Машины у Ивана Филимоновича сроду не было, а мотоцикл у Ромки без коляски. А лишние глаза в таком деле не нужны…

С раздумьями по этому поводу и навалилась на Мокрину Ивановну дрема. Она умела спать вполглаза, от малейшего шороха просыпалась и в молодости — ее в отряде даже прозвали Манькой-Встанькой, а что говорить о старости, когда сна, бывает, всю ночь напролет ни в одном глазу. И все же уснула, да так, что ей приснился племянник Ваня.

В белых одеждах. Сидел рядом на пне и молчал. Глаза у него были грустные-прегрустные, даже когда умирал, они живее были. «Откуда белые одежды?» — хотела спросить, однако на нее напала такая немота, что и слова не могла вымолвить. Ведь она его в морге своими руками обряжала в новый черный костюм, даже галстук-бабочку приладила. И вдруг — белые одежды. «Должно быть, не Ванюша это, а его многострадальная душа», — пришла догадка. И от обиды, что не могла поговорить с родной душой, проснулась.

Племянник въявь сидел на пне, но не в белых одеждах. На нем была клетчатая сорочка, джинсовая куртка и такие же брюки. Не в белых одеждах он был, а в густом осеннем тумане. И глаза у него были вполне живого человека — сверкнула в них радость, когда она проснулась. Но Мокрина Ивановна на всякий случай, мало ли что, быстренько осенила себя крестом, а потом спросила:

— Ванюша, цэ ты чи твий прызрак?

— Нет, не призрак. Собственной персоной, дорогая тетя! — и племянник поднялся, сделал несколько шагов с явным намерением обнять ее.

-Не будем обниматься да целоваться! — воскликнула она и отступила столько же шагов назад. — Да и радости целоваться с таким вторсырьем, как я, никакой. Извиняй, должна убедиться, шо цэ ты, а не вурдалака. Я обряжала тебя на тот свет собственными руками, бросила ком земли на твою домовину… Ни одна живая душа не знала, что я сюда доковыляла.

— Моя душа узнала, — усмехнулся Ванюша вполне искренне. — Похоронили меня живого, в летаргическом сне. Выбрался из могилы и вот я здесь. Не надо мне ничего рассказывать — я все знаю. Таким я стал после того света. Так что, дорогая тетя, все-таки настала пора нам обняться да расцеловаться. Спустя пятьдесят с лишним лет.

И опять племянник сделал к ней несколько новых шагов. Мокрина Ивановна нашла в себе силы остаться на месте. «А, была не была! — решилась она. — Если умереть, так в объятьях. Жаль только, перед этим Ромку и Василия Филимоновича из неволи не вызволила».

На всякий случай осенила племянника широким и твердым крестом — с Ванюшей ничего не случилось. Он шел к ней и с искренней радостью улыбался. И тогда Мокрина Ивановна бросилась навстречу, дала полную волю причитаниям и слезам. И откуда все взялось!

Когда волна чувств схлынула, Ванюша сел на прежний пень. Мокрина Ивановна пристроилась рядом, на полусгнившем куске соснового ствола. Разговор не очень получался. Как только начинала что-нибудь вспоминать, как Ванюша тут же останавливал поток ее воспоминаний одним и тем же замечанием: «Знаю». Дед Туда-и-Обратно надоел своим «заметь», а этот талдычит «знаю» да «знаю».

— Ой, забыла сказать: у тебя внук родился. Точнее внучатый племянник. Я предложила в честь тебя назвать Ваней.

— Знаю, — как бы очень извиняясь, сказал он.

— Ванюша, да что же это такое! О чем ни начну говорить, а ты в ответ: «Знаю». Нет никакой возможности побалакать! Откуда оно взялось у тебя это «знаю»?

— Будете знать, быстро состаритесь, дорогая тетя, — пошутил он.

— Куда мне еще стариться? Нашел чем пугать…

— А я не собирался вас пугать. Сейчас мы других испугаем.

С этими словами Ванюша встал и пошел к лагерю. Мокрина Ивановна, побаиваясь, что он может растаять в тумане, старалась не отставать. Закончился лес. Вышли на вершину холма — внизу клубы тумана окутывали белесой пеленой караульные вышки, стройплощадку с недостроенным дворцом, барак для заключенных.

— Не придется вам тетя, ездить в брянские леса. Идите будить Ромку и Василия Филимоновича.

— Как это — идите? А часовые на вышках? — удивилась она.

— Идите. Идите! — властным голосом произнес он.

Хотя Мокрина Ивановна и сильно сомневалась в необходимости лезть к лагерной охране на рожон, но в то же время и Ванюшу не осмелилась ослушаться. С опаской, поглядывая на вышки с пулеметами, спускалась по песчаному склону вниз.

И вдруг перед нею стало твориться несусветное: в беззвучном синем пламени горели вышки, караульное помещение. Искрила, осыпаясь, колючая проволока. Она оглянулась назад — Ванюша по-прежнему стоял на вершине холма. Потом недостроенный дворец взмыл ввысь и опустился на землю в виде скрещенных серпа и молота. Из полированного гранита. Еще раз оглянулась назад — Ванюши на холме не было. Там клубился лишь туман.

Добавить комментарий