Семидесятая часть

А тогда он был совершенно непонятным, потому таинственным и страшным. Володька носил загадочную кличку Хванчкара и ошарашивал любого распетушившегося пацана исключительностью своей биографии: «Я в тюряге родился, понял? Для меня тюряга — родимый дом!». Пожалуй, так оно и было — Володькиного отца расстреляли, а мать умерла в лагере, но об этом он сам узнал четверть века спустя после побега на фронт. Ивановы родители так и остались во мраке — подкидыш он, к приюту подбросили грудным с невразумительной запиской “Мальчика зовут Ваней, родители его где-то” и все. Подумали-подумали в приюте и записали на странную фамилию Где-то…

   Они шли

А тогда он был совершенно непонятным, потому таинственным и страшным. Володька носил загадочную кличку Хванчкара и ошарашивал любого распетушившегося пацана исключительностью своей биографии: «Я в тюряге родился, понял? Для меня тюряга — родимый дом!». Пожалуй, так оно и было — Володькиного отца расстреляли, а мать умерла в лагере, но об этом он сам узнал четверть века спустя после побега на фронт. Ивановы родители так и остались во мраке — подкидыш он, к приюту подбросили грудным с невразумительной запиской “Мальчика зовут Ваней, родители его где-то” и все. Подумали-подумали в приюте и записали на странную фамилию Где-то…

   Они шли от одного сожженного украинского села к другому, ночевали прямо в поле в копнах из не обмолоченных снопов — никогда и нигде Иван больше не видел такого огромного высокого фиолетового неба с яркими и близкими звездами. Кормились песнями под немецкую губную гармошку. Володька играл, а Иван пел «Катюшу», «Синий платочек», «Три танкиста» — после этой песни взрослые всегда спрашивали, где же их третий веселый друг. И, наконец, самая хлебная песня про то, что умру, и никто не узнает, где могилка моя… Она неотразимо действовала на сердобольных теток, комкавших концы косынок у глаз, а затем великая сила  искусства заставляла идти их в хату или в землянку и, отрывая кусок от своих голодных ребятишек, делиться последним.

   Их задержали на железнодорожной станции, когда они для убыстрения дела решили воспользоваться поездом. Пожилой милиционер с огромными нашитыми молотками на погонах почему-то настаивал, что они сбежали из Семеновского детдома, тогда как они убежали из Комаровского. Иван от несправедливости заревел: по их замыслу они должны были вернуться героями-фронтовиками в свой, Комаровский детдом. Но не таков был Хванчкара. Как только милицейский старшина заговорил с другим милиционером, он толкнул в бок и прошептал: «Пусть отправляют в Семеновский, оттуда ближе к фронту. В Семеновском лафа вагонами». В Семеновском их держали взаперти, кормили как в фашистском концлагере, отняли губную гармошку, одним словом, там был не детский дом, а малина, и они при первой же возможности дали оттуда деру. Вновь предстали перед пожилым старшиной, признались, что они из Комаровского…

   Они вместе закончили курсы механизаторов, сеяли хлеб, Хванчкара читал запоем труды философов, а Иван писал стихи, рифмуя все на свете. Потом вместе осваивали целину — там и расстались: Хванчкара ушел в армию, а Иван, заболев туберкулезом, долго скитался по больницам и, в конце концов, уехал по совету врачей и таких же тубиков, как он, в Крым, строил троллейбусную дорогу Симферополь-Алушта. На рентгене посветлела у него душа, рассосалось потемнение в левом легком. С просветленной душой он поступил учиться в Литературный институт, и Хванчкара достал его из Братска, нашел по публикации стихов. К тому времени побратим оставил увлечение философией, поступил учиться на исторический факультет заочно, уехал в родной Комаровский детдом преподавать труд и историю, женился на молодой учительнице и стал директором. Совершенно неожиданно оказался в секретарях обкома комсомола, жаловался ему, приезжая в Москву, что оглох от барабанного боя, обрыдло в обмен на юбилейные победные реляции разъезжать по области с охапками знамен и тюками почетных грамот, вручая их самым передовым из передовых юношам и девушкам.

   Рано или поздно Хванчкара со своей детдомовской прямотой и честностью должен был вступить в конфликт с комсомольским начальством, что и случилось. Он вернулся в детдом, но его опять выдвинули, теперь в пэры по пропаганде в Шарашенск, где начальником уезда служил Декрет Висусальевич Грыбовик, прозванный Хванчкарой Декретом III-им, так как первый декрет был о мире, второй — о земле, а он, профессиональный бюрократ, получался третьим.

   Этот Декрет держал его подальше от уезда, посылая учиться при малейшей возможности — Владимир Антонович закончил высшую партийную школу в Берлине и Академию общественных наук в Москве, прошел через неисчислимые семинары, переподготовки кадров, обмены опытом и тому подобное, пока не уехал советником в Афганистан. Оттуда вернулся замкнувшимся в себе и злым — не позавидуешь Декрету, если придется с ним работать.

   Объявился бы что ли, думал с тоской Иван Где-то. Наверное, скучает после нескольких лет «отдыха» в Афгане, приходит в себя, почитывает, скрипя зубами, стервенеющие газетки…

  

   Глава двадцать пятая

  

   И вдруг — звонок. Кто еще мог в такую рань, в четверть восьмого трезвонить? Володька Хванчкара прибыл в столицу, напрягает телефон в аэропорту или на вокзале? Но это был не он, а Варвара Лапшина, которая сразу, как истинно деловая женщина, без всяких обиняков заявила: он ей нужен.

   — В каком смысле? — уточнил он, обрадовавшись самому факту, что он еще на этом свете кому-то нужен.

   — Не кобелируй, по делу. Ты вообще сегодня свободен? Суббота…

   — Старая дружба ржавеет, если не требует жертв. Располагай!

   — В девять сможешь?

   — Попробую.

   — Где?

    — У памятника Пушкину.

Добавить комментарий