Шестьдесят девятая часть

Искры, доставшейся ему от Бога, он боялся как огня — парадоксально, но это так: всю жизнь Иван боролся со своим талантом, зная, что живет не в свое время. Что он чужак, что талант — своего рода белые перья на вороне, тогда как подавляющее большинство вокруг черным-черных, не совестливых, а нахальных, не честных, а вороватых, не благородных, а подлых. И все эти так называемые “отдельные личности” были на самом деле типическими в типических обстоятельствах — такое определение когда-то втемяшили ему в голову литинститутские профессора.

   Поэты подразделяются на две главные категории: тех, кто просит, предлагает или настаивает на

    Искры, доставшейся ему от Бога, он боялся как огня — парадоксально, но это так: всю жизнь Иван боролся со своим талантом, зная, что живет не в свое время. Что он чужак, что талант — своего рода белые перья на вороне, тогда как подавляющее большинство вокруг черным-черных, не совестливых, а нахальных, не честных, а вороватых, не благородных, а подлых. И все эти так называемые “отдельные личности” были на самом деле типическими в типических обстоятельствах — такое определение когда-то втемяшили ему в голову литинститутские профессора.

   Поэты подразделяются на две главные категории: тех, кто просит, предлагает или настаивает на том, чтобы его стихи послушали, и на тех, кого просят почитать. Иван относился ко второй категории, поскольку стихов своих, вернее, поэзии в них, он и побаивался. Когда же читал, то только из сокровенных, не предназначенных для печати, написанных не для гонорара, а из невозможности их не написать.

   О чем сокровенное? О себе, о своей душе, о том, что в каждом из нас все меньше и меньше остается самих себя. О неотвратимости расплаты за содеянное из трусости, в силу инстинкта самосохранения. О том, что этот инстинкт больше всего о себе дает знать, когда вокруг все разрушается и уничтожается, особенно душа, человеческое в человеке. О том, что он и его поколение никогда не будут свободны. Да, о свободе, о чем же еще… Формула насчет осознанной необходимости у него вызывала то неистовство, то грустную улыбку — потерянного человека улыбку. Осознать необходимость — экая проблема! Самые свободные люди, конечно же, в нашем любимом Отечестве — везде у нас сплошные необходимости, осознанные всеми. И самые свободные из всех свободных — в наших нескончаемых очередях. Наши магазины — это храмы и дворцы такой свободы. И присутственные места, и очередь за жильем, и за местом в детский сад тоже ведь атрибуты такой свободы, поскольку все в этих очередях стоят не просто так, а по причине, увы, осознанной необходимости терпеть, ждать, надеяться. Это в лучшем случае, а в худшем — унижаться, подличать, предавать…

   Как всякий небездарный русский литератор Иван Петрович вместо того, чтобы писать новые произведения, настойчиво трудился над поиском или придумыванием весьма веских причин для того, чтобы вовсе не писать ничего. А тут и душа его опустела, казалась ему металлическим ангаром, гулким от пустоты и колючего холодного ветра, и руки опустились, а каково при этом читать километры чужих, бездарных, пошлых, никчемных стишков?

   В жизни развязываются узелки, которые затягивались десятилетиями, раздумывал он, а как они еще перевяжутся? Русская душа — широкая, не станет она копаться, а разрубит все одним махом — отсюда исходило предчувствие неминуемой беды, горя, крови. Свобода стала перерождаться в беспредел, в освобождение от морали, житейских норм общежития. Полуправду стала вытеснять беспардонная ложь, не созидание, а разрушение стало якобы благодеянием — беспредел пьянил, многие оборзевали и осатаневали.

   В Иване Петровиче уживалось как бы два человека, которые портили друг другу кровь. Один — поэт, который улавливал все флюиды времени, а второй — стихотворец, который к любым обстоятельствам  приспосабливался. И теперь им предстояло слиться воедино или же стихоплету, сущности с размытыми от приспособленчества ориентирами, надлежало умереть.

   А существовал ли истинный поэт, пусть маленький, но все же истинный из духа противоречия, несогласия со стихоплетом, и теперь, когда последний обречен, первому не хватает именно сопротивления, борьбы, азарта? Свобода не добавляет таланта. Особенно таким, как он, кто прожил жизнь под фальшивым солнцем, именуемым светлым будущим. Разве может растение, прожившее в сумерках, не болеть и не страдать, когда оно оказывается под настоящим яростным солнцем? Нужно время для приведения в порядок души, мыслей, для возвращения ко всему истинному. А есть ли у него это время? А есть ли силы? Ведь их истощил стихоплет, не принося удовлетворения, требовал насилия, насилия, насилия над самим собой… И все же — что-то сделано. Пускай всего тридцать неплохих стихотворений, от души и для души. Владимир Антонович, друг и побратим, насчитывает побольше…

   Где ты сейчас, Володька Хванчкара? Последнее твое место работы в Шарашенском, как ты сам назвал его, уезде, в странной должности, тоже твоя придумка, пэра, то есть партийного работника, по пропаганде. Учитель истории, директор детдома — это как бы возвращенный долг, как эстафета от тех, кто обогрел и воспитал их, попавших в приют несмышленышами в конце тридцатых годов. Во мраке остались родители, сознание и их генеалогические деревца дали росточек, когда они летом сорок четвертого отправились, смешно даже представить — семилетними пацанами, на фронт бить фашистов, мстить за погубленных родителей.

   Ребята постарше бегали, решились и они. Перед уходом дали клятву в вечной дружбе: Володька был повыше, должно быть, и постарше, больше повидал и знал, как клянутся — зацепил ногтем большого пальца передний зуб, затем чиркнул тем же пальцем по горлу, сплюнул сквозь зубы с самым свирепым видом и непреклонно произнес: «Сукой буду!» Иван сделал то же самое и в той же последовательности — только много лет спустя он стал подозревать, что ритуал Володька позаимствовал у воров.

Добавить комментарий