Шестьдесят восьмая часть

Это дало возможность заронить в толпу искорку доверия к своей особе. Он показал самодельное приглашение, спросил, где здесь печать, вспомнив, к счастью, что здесь печать, особенно круглая да еще с гербом — совершенно бесспорный аргумент.

   — Нашлепала, понимаете, на кухонном компьютере… Вот вы, господин прибалт, — он ткнул пальцем в университетский кемелек, — составьте список родственников с адресами и оставьте швейцару…

   — На американском ясыке?

   — Давайте и на американском, — махнул он рукой и потащил тещу, как нашкодившую школьницу, к подъезду. Та, чуя неладное, не очень сопротивлялась, но, оказавшись внутри посольства,

   Это дало возможность заронить в толпу искорку доверия к своей особе. Он показал самодельное приглашение, спросил, где здесь печать, вспомнив, к счастью, что здесь печать, особенно круглая да еще с гербом — совершенно бесспорный аргумент.

   — Нашлепала, понимаете, на кухонном компьютере… Вот вы, господин прибалт, — он ткнул пальцем в университетский кемелек, — составьте список родственников с адресами и оставьте швейцару…

   — На американском ясыке?

   — Давайте и на американском, — махнул он рукой и потащил тещу, как нашкодившую школьницу, к подъезду. Та, чуя неладное, не очень сопротивлялась, но, оказавшись внутри посольства, стала вырывать руку из цепкой клешни зятя и что-то кричать. Ее лишали возможности процветать на ниве международной общественной деятельности. Тогда Даниэль сгреб тещу в охапку и швырнул на несколько ступенек вверх. Она умудрилась закричать что-то несуразное и лягнула разбушевавшегося зятя в низ живота. Пришлось ловить тещу за ногу.

   Не будем интриговать читателя: мистер Даниэль Гринспен пришел в себя, когда Элизабет изловчилась укусить его за руку. Находясь в фазе «кошмар в кошмаре», он сбросил жену с кровати на пол, потом Лиз показалось, что супруг почему-то вознамерился зашвырнуть ее на бельевой шкаф. Первая попытка была неудачной, она двинула его ногой, однако он был упрям, пришлось увертываться от него, кружиться на паркете в коротенькой розовой сорочке на голой попе и дрыгать в воздухе ногами. Она не была бы женщиной, если бы не подумала в такой драматический момент о том, что достаточно пикантно выглядит, и что Гарри она бы тут понравилась.

   — Вот уж кому надо менять мышление, так это тебе, — сказала она раздраженно, когда он открыл глаза и в них мелькнула тень сознания и некоторого понимания, что он на рассвете принялся вытворять.

   В Москве сейчас запросто меняют мышление, думала она, принимая ванну. Наверное, его дают в продовольственных спецзаказах по талонам или же предварительно записываются на очередь, затем, как здесь положено, ждут открытку с вызовом. Может, в каком-нибудь малом предприятии поменять бедному Дэни мышление? Нельзя же дальше с таким жить, может, здесь за валюту меняют мышление вообще без всякой очереди, просто явочным порядком?

      

   Глава двадцать четвертая

      Иван Где-то в эту ночь совсем не спал. Не пил. И не писал. Его мучили угрызения совести.

   Времена наступили не стихотворные, совсем не лирические — кому нужно косноязычное юродство про березки, заполонившие некогда веками плодоносившие земли, заразившее, как гонконгский грипп, сотни, тысячи умиляющихся пиитов, вообразивших в сорном дереве символ Отечества? Кого не раздражали рифмованные мемуары о тяжелом детстве, кому не приелись натужные и фальшивые ахи да вздохи, кого волновали свободные от мысли и чувства стихи, когда каждый день стали печататься статьи, от которых в жилах запекалась кровь? Поэзия ушла с переднего края, не вдохновение, а факт стал порождать чувство, вместо эмоций — жесткий, беспощадный анализ, и суд, cуд, суд, когда правый, когда скорый, над системой, над обществом, над родителями  и исключительно редко — над самим собой. До стишат ли здесь?

   Нормальные люди не грешат стихами. Только что делать человеку, у которого не стихи, а поэзия, который ничего толком не может, кроме как копаться в душах, прежде всего в своей, мочалить в ней жилы, харкать кровью, а не чернилами? Как быть тому, кому на роду написано, быть может, самим Саваофом, мимо которого на бесконечном транспортере выдают «на гора» души младенцев, и он, Бог, вдруг ткнет перстом в сторону какого-нибудь бедолаги и мстительно, словно пытаясь воздать ему за грехи всего неразумного человечества, изречет:

   — Быть тебе русским писателем… Хе-хе…

   А Ивану досталось что-нибудь от Бога? Да, к большому несчастью, да, он об этом догадывался, и друзья-поэты догадывались. Благодаря Божьей искре ему прощались и жуткие пьянки-гулянки, и неразборчивость в дамах, и откровеннейшая халтура ради заработка, не стихи, а стыдоба, плакатные сонеты, празднично-торжественные виньетки. Этим жанром он овладел не хуже иных руководителей литературного процесса, создавал им настоящую конкуренцию, по три-четыре стишка, бывало, тискивал в разных органах к одному празднику! Писал он их, что называется, левой ногой, нередко на похмелье, а чаще всего перед загулом, накануне которого и в ходе которого полагалось нагрешить. Нагрешить, чтоб потом каяться — свежести в них особенной не требовалось, напротив, в стишки превосходно ложились банальности и штампы, и чем больше в них влезало большевистского пафоса и всевозможной декоративной мишуры, тем лучше. (Тем они становились проходимее — достоинство, известное лишь литературам социалистического реализма.) И все это плавало у него в розовом сиропчике ну прямо-таки пионерского наива. Иногда, от остервенения при такой работе, сочинял акростихи, конечно, не такую шизуху, как, например, «Сталин в сердце», а что-нибудь попроще: «На опохмел души», «Привет от Вани», «Стихи, сочиненные Иудой», «За рублики, за рублики», «Сам пью, сам гуляю», пока бдительные читатели не разоблачили его, и несколько лет он вообще не печатался.

Добавить комментарий